Степь — страница 15 из 30


Когда все ушли мыться в баню, прабабка Анна, жена деда, подозвала меня к себе и спросила, верю ли я в бога. Я сказала да, верю. Меня покрестили через несколько дней. Бородатый батюшка окунул мою голову в золотую купель и что-то пел, а потом надел на меня алюминиевый позолоченный крестик на легкой капроновой тесемке, на таких тесемках дед хранил сушеную рыбу. Узел на тесьме был неловко накручен, и, чтобы он не разошелся, кто-то запаял его огнем. Капелька оплавленного капрона неприятно царапала грудь. Крестик сиял в темноте, и я показала его прабабке. Она посмотрела на крест и, рассмотрев на нем царапинки от молочных зубов, строго наказала мне больше не брать его в рот.

Меня крестили в полуразрушенном храме. На голых стенах не было икон, а в окнах шелестела полиэтиленовая пленка. Батюшка спросил, крещен ли мой отец, и ему ответили, что отца тайком крестили в шестьдесят седьмом году. Батюшка посмотрел на отца и велел крестить его тоже. Во время крещения на отца надели простой крест без позолоты. Из храма мы шли по белой улице, и я помнила слова бабки, что, когда меня крестят, я получу своих ангелов-хранителей. Мы шли по белой улице, и я рассматривала свою тень. Мне казалось, что ангелы если и дадут о себе знать, то только отобразившись на стене в качестве тени. Я доставала крест из-под сарафана и ждала их появления. Я думала, что ангелы слетятся, как птицы на хлеб, на мой крест, a бабушка, увидев это, прятала мой крест обратно.

Если ты веришь в бога, сказала прабабка, то я тебе кое-что покажу. Она зажгла свечу и достала из-под скатерти черную клеенчатую тетрадку. Здесь молитвы, сказала она, мы их переписывали по вечерам после работы. Я этими молитвами твоему деду жизнь спасла. Те, кто молитв не писали, не дождались женихов с войны. Потому что не верили.

Бог мне казался правителем светлых птиц, и все у него было золотое: и сандалии, и яблоневый сад. У бога все, как у нас, думала я, только светлое и золотое. У бога есть яблоки и жирная рыба на сковородке. Бог живет на небе, но он простой человек. По вечерам к нему прилетают белые ангелы-птицы, которые рассказывают ему, как я живу здесь, на земле, и какой у меня сад и какая рыба на сковороде. Прабабка Анна была строгая и хотела меня научить говорить с богом. Я слушала молитвы и не понимала, как такой тяжелый язык может что-то ему сообщить.


По вечерам прабабка Анна надевала очки и садилась к низенькому трельяжу. Здесь у нее были нарядные шкатулки из черного кружевного пластика с ручной росписью. На крышках шкатулок пульсировали сказочные цветы и скакал пламенный конь. На дне каждой шкатулки лежала бархатная красная подкладка, и когда прабабушка опускала в них свои тяжелые серьги, то они глухо ударялись о бархатную подложку. Она снимала белый хлопковый платок, завязанный на узел на лбу, и вытаскивала коричневый пластмассовый гребень из седого пучка на затылке. Легкие седые волосы тихо падали ей на плечи, и она своим гребнем чесала их, разглядывая себя в зеркале.

Затем она брала одну из шкатулок и садилась за стол, отодвинув дедовы газеты и чашки с остывшим чаем. Из шкатулки прабабка доставала шелковый кисет, в котором у нее хранились несколько пестрых фасолин. Белая фасолина была усыпана коричневыми крапинками. Другая была наполовину черной с белой узкой головкой, как голубь. Но пятнистых фасолин было меньше числом, большинство же были бурые и черные. Все они блестели, как мокрый птичий клюв. Брать фасолины мне строго-настрого запрещалось, так как они предназначались для гадания. Но я, дождавшись, пока прабабка понесет рыбник соседке Тамаре, заглядывала в ящик трельяжа, где кроме шкатулки с бобами в ящике лежали несколько голубых сторублевок. Отсюда мне их выдавали на мороженое и сладкую вату. Старая, разбухшая от кожного жира колода карт была завернута в красный лоскуток. Ящик был аккуратно проложен газетой и пах сухим старым лаком.

Прабабка, пошептав, сначала трогала фасолины через шелк, затем пересыпала бобы в ладонь и с закрытыми глазами высыпала их на стол. Она долго смотрела на них, а потом аккуратно, одним пальцем, начинала двигать пятнистую фасолину туда и обратно. Найдя место для пятнистой фасолины, она подпирала голову правой рукой и водила указательным пальцем левой руки по промежуткам между бобами. Иногда она дремала над ними, но, проснувшись, снова двигала пятнистую фасолину по столу. Закончив гадание, она поднимала темные глаза на нас с дедом и велела подбирать с пола ватное одеяло, на котором мы смотрели телевизор, и идти спать. Все расходились по своим комнатам, и дом засыпал.


Мать говорила, что, если старая женщина умеет что-то делать, ей обязательно нужно передать свое мастерство младшей женщине. Иначе после смерти неприменяемый дар ее замучает. Бабушка Валентина умела лечить рожу, ее умение досталось ей от ее матери, бабки Ольги. Другие способности, такие как лечение детей от испуга и заговор от грыжи, она передать не успела, ее разбил инсульт, и она долго лежала немая и никого не лечила. Троюродная прабабка Анна передала часть своих способностей бабке Анне, своей внучатой племяннице. Говорили, что у бабки Анны плохой глаз и она ведьма, говорили, что она умеет заговорить воду на смерть и человека на болезнь. Говорили, что она видит сквозь стены и читает мысли людей. Люди ей верили и носили к ней младенцев, чтобы та пошептала на гниющий пупок или слабые ноги. За это ей давали мясо и молоко. Денег за такое не берут.

Итак, однажды она мигом закрыла в моей щеке гниющий чирий. Она сняла с меня сглаз, когда, полугодовалая, я плакала трое суток и не унималась. Мать сказала, что во время планового обхода участковая медсестра посмотрела на меня нехорошим глазом, а после ее ухода я расплакалась и не могла успокоиться. Я не брала грудь и не спала, превратившись в саднящий, голубой от натуги комок. Мать призналась, что на третью ночь она готова была меня придавить, чтобы я задохнулась и дала ей поспать. Все три дня в соседней комнате была бабка Анна, но она не выходила из комнаты и не говорила с матерью, и только на третий день мать попросила бабку помочь. Она молча вошла в комнату, взяла меня на руки, и я тут же замолкла.

Вообще-то они ненавидели друг друга, впервые встретившись в двухкомнатной хрущевке, куда отец привел после свадьбы беременную мать. Это он уговорил девятнадцатилетнюю мать оставить меня. Грех, сказал он, убивать. Давай жениться. На мой третий день рождения бабка вернулась в Астрахань и отец затосковал.

После его смерти бабка Анна говорила мне, что отца приворожили к Астрахани. В начале семидесятых в Усть-Илимске была стройка, и дед Вячеслав (отец отца) поехал проведать, можно ли там заработать. Вернулся он через пару месяцев с документами на квартиру в деревянном бараке и отпускным листком. Отпуск ему дали ровно на месяц, чтобы он смог забрать семью и перевезти ее из Астрахани в Сибирь. Они заколотили окна своей квартиры изнутри, перекрыли воду, погрузили на желтый «Москвич» все, что у них было, и поехали строить Сибирь. Устроили большие проводы, где, по словам бабки, отца и приворожили к Астрахани. Во главе стола сидели дед и прабабушка Анна, все пили водку и красный вишневый компот. Пятилетнему отцу передали тонкую фарфоровую чашечку с водой, и он из нее попил. Вода была заговоренная, Юра тосковал по Астрахани, как по потерянной части тела. Отец любил степь, она манила его.


Мать считала иначе, тоску по Астрахани на отца навела сама бабка, потому что очень любила сына и не терпела рядом с ним другой женщины. Мать запрещала мне пить воду из бабкиных рук и есть в ее доме.

Когда бабка уехала обратно в Астрахань, отец затосковал. Зимой он приходил с работы или из гаража и ложился лицом к стене. Он говорил, что не хочет видеть этот смертный ссыльный край. Ему он казался темным, и сибирские сопки теснили его степной ум. Однажды он все-таки вернулся в Астрахань и больше никогда не возвращался в Усть-Илимск. Когда мы говорили с ним о Сибири, он замолкал и, подумав, продолжал говорить, что тридцать лет, проведенные им в Сибири, были настоящей ссылкой.

12

И вот мы встретились. На вокзале во Владимире он купил мне шорты, фотоаппарат и блок сигарет. Мы пришли к Дмитровскому собору, взяли билеты, чтобы посмотреть, что там внутри. Он был пустой и темный. Разочарованный отец сказал, что в нем даже нечего сфотографировать. В тугом белом дыму Дмитровский собор стоял тусклый, как и все летом 2010 года. Кто помнит то лето, тот поймет, о чем я говорю. Бедные сердечники и астматики, говорил отец, все ведь помрут в это лето.

На рынке мы купили большой арбуз, отец сказал, что мы съедим его по пути в Рыбинск. Арбуз лежал в оранжевом пакете-майке, и его влажный бок просвечивал сквозь целлофан. Я спросила, когда мы выезжаем, отец сказал, что не знает. Завтра в пять утра ему должна была позвонить Раиса и сказать адрес базы и номер заказа. Он заранее объяснил ей, что будет ехать с дочерью и хочет показать ей все свои маршруты, поэтому из Рыбинска она должна была отправить его через Москву в Тамбов, а из Тамбова – по прямой в Волгоград и Астрахань.

Мы поймали машину и поехали на стоянку фур. Там он показал мне свою машину, я спросила, где мы будем спать. Здесь, ответил отец и убрал шторку, чтобы показать мне спальный отдел. Ты внизу, а я на верхней полке. Почему я внизу, спросила я. Потому что ехать будем с пяти утра, свалишься еще от тряски, а с нижней полки падать некуда. Он достал из бардачка атлас российских дорог, старые глянцевые страницы которого разбухли от влаги и кожного жира. Отец открыл его на странице с дорогами Центральной России и показал мне наш будущий маршрут. Тысячи три километров в общей сложности намотаем, сказал он и провел указательным пальцем на север от Рыбинска, остановившись на Москве. В Москве, сказал он, я догружусь и заодно купим тебе обратные билеты из Астрахани. Сколько мы будем ехать, спросила я. Отец ответил, что не знает. Все будет зависеть от Раисы, сказал он. Может неделю, может две, но точно не больше трех.