ым аккордам и ликовал, как жалкий пес. Внутри него клубилось его прошлое, оно бушевало, вспыхивало и ослепляло его изнутри. Он не мог сопротивляться процессам, происходящим в его расторможенном мозге, изношенном героином, водкой, тяжелой работой и однообразием дороги. Он не мог сопротивляться предчувствию и тяжелым мыслям, водка растормошила в нем то, что он давил внутри себя. Теперь он проживал одновременно и завороженность своей жизнью, и горечь от ее безнадежности.
Когда я поняла, что все мои попытки тщетны, я выпрыгнула из кабины и пошла по берегу, чтобы найти тихое место для сна. Но звук из МАЗа несла и отражала плоская сероватая вода, oт наглых и сентиментальных песен мне некуда было деться. Кроме того, я беспокоилась за отца. Кто угодно мог залезть в кабину и навредить ему. Я вернулась к машине и стала ждать конца его угрюмого веселья. Пиво было теплым, и я цедила его, покуривая свой Winston. Время шло, ночной ветер пришел с воды, и стало легче дышать. Кромка воды задрожала, но я не услышала ее плеска, музыка в машине стала единственным звуком этого места, и этот звук был страшным от безысходности, которую он сообщал.
Я не могла думать, и мне не о чем было думать. Я чувствовала горькое разочарование и обиду, a еще мне было попросту страшно оттого, что здесь, на берегу, никого нет. Не было на берегу и деревьев. Фура стояла на небольшой возвышенности и была видна как с воды, так и с объездной дороги. Здесь мы с отцом были в опасности, но он этого не ощущал, дорога и любое открытое пространство понимались им как естественное для него место. Он не боялся здесь ничего, он вырос в степи.
К трем стало светать, и я поднялась посмотреть, как там отец. Он лежал на пищевом ящике, раскинув руки, и тяжело спал. Я обошла тягач и с пассажирского кресла дотянулась до магнитолы. От тишины стало пусто, и я, сполоснув руки и лицо, забралась в спальник и закрыла глаза. Сон не шел, пьяный отец начал громко храпеть и стенать во сне. Солнце поднималось и нагревало остывший за ночь дым. Здесь, в этом тесном тягаче, я чувствовала свою неуместность. Этот мир не знал и не принимал меня. Отец не знал меня и, похоже, не умел откликнуться на мое существование. Я была компаньонкой в дороге, приятным обстоятельством. Ведь со мной можно было напиться и не беспокоиться, что фуру украдут. Я лежала и думала о том, что здесь, вокруг отца, все бессловесное и немое для меня. Это был однообразный, грубый и бездомный мир; он не поддавался никакому осмыслению. Я знала только один способ описать его – романтически. Но в этом мире было столько муки и поражения, что его романтизация еще сильнее погружала меня в тяжелые мысли. Не было здесь ни капли радости, только усталость, безнадега и нищета. В них не было свободы, в них был один бесконечный вынужденный труд и грубое разрушительное пьянство.
Я снова посмотрела на отца. Его лицо было изрыто глубокими морщинами, а ведь ему не было и сорока пяти лет. В уголке рта скопилась и побелела густая слюна. Впалые глаза с густыми короткими ресницами казались совсем маленькими. На его носу я узнала похожий на полумесяц шрам, который трогала в детстве. В молодости отец нырял с пирса и напоролся на арматуру. Теперь этот шрам не выделялся на фоне других изменений лица, похожего на кору старого дерева. Я потрогала его лоб и нос, потрогала щеку, смахнула мушку с груди. Он спал и не знал, что я смотрю на него и касаюсь его лица. Этот человек был мне отцом, думала я, но рядом с ним я остро ощущала свое сиротство. Мы лежали внутри старого тягача в дымке лесных пожаров над Рыбинским водохранилищем и дышали одним воздухом. Кругом была пустота, и для меня нигде не было места.
14
Самое время сказать об Илоне. Она знала, каким бывает отец, когда напьется. Отец напивался и требовал музыки, а потом садился за кухонный стол на табуретку и бурчал. Он говорил сам с собой на непонятном языке, сам себе что-то заявлял и сам с собой соглашался. Илона оставляла его на кухне и шла спать. Утром она находила его лежащим на покрывале у стола, которое стелила с вечера. На отцовском животе неизменно спала худая кошка, она была единственной слушательницей отцовского бурчания.
Илона жила с отцом из спокойного расчета, как живут с мужчинами взрослые женщины. От него было мало хлопот и много пользы. Три из четырех недель в месяц он проводил в рейсах. Ее делом было встретить его с дороги и постирать одежду, накормить, постричь ногти на руках и ногах, побрить машинкой мягкие, уже седеющие волосы на голове. Был между ними и секс, хотя мне сложно было представить даже его возможность. Рассматривая лежащего у телевизора отца и Илону за ее домашними делами я думала, что, наверное, ближе к пятидесяти люди уже настолько понимают свое тело и привыкают жить в нем, что без проблем могут заниматься сексом не из-за чувств, а из необходимости.
Они так и стали жить вместе: потому что нельзя быть мужчине одному и нельзя быть женщине одной. Отцовские мужики из гаража были при женах и детях. Да что говорить, это же были дальнобойщики, принято считать, что у них в каждом городе по одной жене. Я не знаю, так ли это было в отцовском кругу, но были разговоры, что у дяди Паши была женщина в Тамбове. Сам отец одно время жил на два дома – между Астраханью и Волжским, моей матерью и Илоной. Илона это быстро поняла, потому что он приезжал сытый, чистый и в постель ложился только спать, денег давал меньше и больше времени проводил в дороге и на стоянках. Однажды она собрала все, что у него было, а было у него немного – три рубашки на выход и пара заношенных семейников – и забросила мешок ему в кузов, когда он отъезжал на погрузку. Так они расстались. По старой привычке отец не взял того, что они вместе нажили. Он не считал, что телевизор или кровать может нести какую-то ценность, и знал, что в любой момент сможет заработать на новые.
Как они с Илоной стали жить вместе? Во время застолья с мужиками-дальнобоями и их женами кто-то спросил, почему отец один. Отец ответил, что он не один, он просто живет сам по себе. Они засмеялись и сказали, что Илона тоже одна. Илона стояла спиной и мыла редис в раковине. Будьте с Илоной, сказали мужики в шутку. Илона обернулась и спросила отца, готов ли он быть вместе, отец ответил, что готов. Какая странная жизнь, думала я, неужели можно просто так взять и быть с чужим человеком. Быть для того, чтобы кто-то о тебе заботился и обслуживал твои нужды. Они жили вместе пять лет.
Я наблюдала за их отношениями и сначала не могла разгадать нежности Илоны к моему отцу. Не могла понять и снисходительного отношения отца к Илоне. Хлебников гордился тем, что Астрахань – место, где встречаются народы Азии, Кавказа и поволжские славяне. На деле же место жестокого бытового национализма. Казахов здесь презрительно называют корсаками. Илона была казашкой, и отец, когда они не ладили, называл ее корсачкой. Она обижалась. Я видела в ее глазах нечистую любовь и не понимала, как все работает между ними. Она любила отца любовью заложницы. На его дальнобойный заработок она содержала внучку и обустраивала дом своей матери. Сама она практически не работала, перебивалась редкими халтурами и авантюрными проектами своего сына.
Ее сын Артем сначала взял кредит на малый бизнес и открыл магазин нижнего белья. Когда дела пошли в гору и Артем почувствовал свою власть, он настоял на том, чтобы его жена ушла с работы и стала домохозяйкой. За первым успехом пришел кризис, и Артем начал бить свою жену. Жена выдержала давление со стороны семьи Артема и все-таки посадила его в тюрьму. Из тюрьмы Артем вернулся в маленькой бархатной тюбетейке, с накачанными мышцами и серьезным намерением отправиться в пешее паломничество до Каабы прямиком из Астрахани. Каждые четыре часа он приезжал в дом, где жили Илона и отец, чтобы сделать намаз и поесть. После намаза он выходил ко мне во двор, где я рассматривала схему паноптикума Бентама, и долго беседовал со мной о религии и тюремном быте. Я слушала его рассказы о том, как заключенные строят системы коммуникаций между камерами, «дороги». В моем детстве было много предметов, сделанных в тюрьме: колода карт, мастерски расписанных вручную, пепельница из хлеба в виде бутона цветка, напоминавшего розу, и даже икона, изображавшая Богородицу с младенцем Иисусом на руках. Меня удивляло, что так много вещей можно сделать из хлебного мякиша, и я спрашивала отца, как тюремные мастера добились того, чтобы пепельница была твердой как камень, а карта, состоящая из нескольких листов бумаги, такой плотной. Отец сказал, что зэка долго жевали этот хлеб. У них там много времен. После этого разговора я не стала есть свой хлеб во время обеда, а взяла его к себе в комнату и тщательно разжевала. Хлеб и правда стал похож на глину, но для тонкой работы он должен был стать еще более эластичным, я вновь положила мякиш в рот и продолжила жевать. Комок кислого хлеба во рту размягчился в слюне, и я по привычке проглотила его. Очнувшись, я осознала, что хлеба больше нет. Как тюремные художники жуют хлеб и не глотают, ведь в тюрьме мало хлеба и мало еды? Что за воля, думала я, должна быть у человека, чтобы, будучи голодным, не проглотить хлеб, а сделать из него вещь? Как я уже сказала, Артем рассказывал о «дорогах», протянутых между камерами и этажами веревках, с помощью которых заключенные передают друг другу записки, деньги, сигареты и наркотики. Слушая его, я думала о том, как изобретательны люди. Они могут жить без личных вещей в полной пустоте, ограниченной бетонными стенами. Но они все равно найдут способ связаться с другими людьми, они придумают, как приспособить и переделать вещи, чтобы те служили их делам и идеям. Люди всегда найдут способ выжить. Артему нравились эти разговоры, ему нравилось производить на меня впечатление. Но когда отец возвращался из гаража, Артем садился в свою машину и уезжал. Отец занимал его место на скамейке под вязом и молча с презрением курил. Ему не нравилось, что после тюрьмы Артем не собирался устраиваться на работу, а только бахвалился своей причастностью к преступной группировке.