Я узнала о его смерти рано утром.
За две недели до этого я сделала поддельный пропуск в общежитие для своей любовницы Вероники. Перед самым закрытием она показывала его на пункте охраны и поднималась ко мне на четвертый этаж. Мы спали на моей узкой кровати без подушки под тонкой простыней. Тогда мне казалось, что аскетичный образ жизни даст мне понимание того, как устроен мир, и поможет справиться с приступами тревоги. Но все происходило не так, как я хотела. По ночам, после дня жесткого поста, я объедалась и напивалась дешевым шампанским и пивом, а потом не могла уснуть, потому что мне было холодно и неудобно. Вероника спала на краю, скомкав свою куртку и положив ее под голову. Когда она спала, я рассматривала ее голову, обритую налысо. Мне нравились ее глаза и плотные веки, отороченные темными ресницами. Ее губы складывались в капризный бантик. В утреннем сентябрьском свете все казалось крупным, четко очерченным и ярким. Даже безобразность комнаты общежития с его казенными виниловыми обоями и коричневым линолеумом казалась осмысленной. Мне не хотелось вставать. Я, как всегда, проспала лекции по экономике и теории литературной критики, но могла успеть на историю искусств, которую старалась никогда не пропускать. Я перелезла через спящую Веронику, от нее пахло легким винным перегаром и землистым потом, и подошла к холодильнику, на котором лежала моя белая Nokia. Я увидела семь пропущенных от Илоны и три от матери. Звонки начинались с половины шестого утра, получается, они пять часов пытались до меня дозвониться. В списке входящих я выбрала мать и нажала на вызов. Она ответила сразу и с тяжестью, как будто говорила со мной из глубокого колодца, сказала, что ночью умер отец. Я молчала, она спросила меня, что я буду делать. Сегодня же сяду на поезд и поеду на похороны. Я спросила ее, поедет ли она, и она, помолчав некоторое время, ответила, что еще не решила.
Я купила билет на вечерний поезд. Вероника провожала меня, она не знала, как себя вести, и поэтому все время неловко улыбалась. Я тоже не знала, как себя вести. Мой отец умер совсем молодым, ему было сорок семь лет. Три дня назад он кричал мне в трубку о том, что после выписки инфекционка его долго не забудет. Теперь он лежит в черном пакете в ячейке больничного холодильника. Когда его переместили из реанимации в палату инфекционного отделения, он возмутился запущенности палаты: с потолка широкими полотнами свисала пожелтевшая штукатурка, матрасы на панцирных сетках отсырели, и вата в них скомкалась. Он снял на свой Samsung небольшое обзорное видео о том, в каких условиях приходится лежать больным. Все тридцать секунд, что он дрожащей рукой снимал желтую палату с прогнившими стенами и обнаженными перекрытиями, можно слышать его возмущенный мат. Звонил Илоне и требовал, чтобы она выложила это видео в интернет, чтобы все увидели, в каких условиях лечатся люди в городской больнице. Его требование умиляло меня: оно было основано на представлении об интернете как о большой стенгазете.
Он не понимал, что это видео, как и многие другие, что попадают в интернет, осядет на дне и его никто не увидит. Он едко отзывался о дежурных сестрах. Он понимал, что разруха, с которой он столкнулся, имеет системный характер, но не мог не слить всю свою злость и бессилие на младший медицинский персонал. Я попыталась вступиться за сестер, его это еще сильнее разозлило, он начал обвинять во всем меня. Я молча слушала его ругань. Когда он закончил, тихо произнесла: ну и пошел ты на хуй.
Теперь его ничего не злило и не возмущало. Он лежал в темноте, его череп был раскроен от уха до уха. Я заплатила проводнице за постельное белье, достала его из пакета, застелила комковатый матрас и запрыгнула на верхнюю полку. День был красивый, я видела его сквозь глухую прозрачную стену. Белоснежное белье соседки по плацкартному блоку вздымалось, как ледник, она сидела поверх одеяла, медленно пила чай из стакана и плакала. Когда она поставила подстаканник на стол, он тихо начал дребезжать. Заметив это, она поставила его на колени. Ей все время кто-то звонил, и она тихо говорила в трубку короткие сообщения: мать умерла, она едет ее хоронить. У нас был траурный плацкартный блок.
Устав смотреть на нее, я легла на спину и тоже заплакала. Я заплакала от чувства тупого недоумения и страха: мне было страшно увидеть отца мертвым. Я боялась похорон и боялась мертвецов. Когда я была в старшей школе, погибли несколько моих знакомых. Это были внезапные и непонятные смерти: самоубийство, острый лейкоз, а один парень зацепился за корягу во время купания и захлебнулся. Я была на похоронах этих людей, но в гроб старалась не смотреть. Я чувствовала приторный запах цветов, влажного мертвого тела и кутьи. Я испытывала отвращение ко всему, что было связано с ритуалом прощания. На поминках я старалась не прикасаться к еде. Казалось, что все, что было на столе, являлось частью мертвеца и пропиталось мертвыми соками. Для приличия я смачивала губы киселем и старалась не смотреть на остывшую курицу в тарелке. Теперь я должна была приехать на похороны отца и мне нужно будет его целовать, потому что я его дочь.
Смерть отца, как и смерть моих приятелей, была странной и непонятной. Мне было обидно за отца и горько оттого, что он внезапно умер. Одновременно с этим я чувствовала дурное облегчение. Отец был мне в тягость. Я старалась как можно реже говорить с ним по телефону, хотя от скуки он звонил с разгрузок, наши разговоры были пустые и муторные. Иногда он звонил пьяный и орал мне в трубку, что любит меня. От мыслей об отце мне хотелось исчезнуть.
Я замечала его быстрое старение и понимала, что в скором времени он не сможет работать дальнобойщиком. Он уже пробовал устроиться водителем продуктового грузовика и ездить внутри города. Такую перемену в своей жизни он объяснил тем, что дальнобойная работа утомила его, к тому же одна рука еле двигалась, нога тоже еле работала. Быть дальнобоем в таком состоянии было опасно, и он это понимал. Поработав месяц на овощах, он снова позвонил Раисе и сказал, что будет брать междугородние грузы. В городе, где шмыгали маленькие надоедливые машины и стояли пробки, ему было тесно. Кругом были дома, и степи было не видно. На второй неделе работы в городе он начал тосковать по простору и уволился.
Я боялась дня, когда он не сможет ездить. Это значило, что Илоне или моей матери он больше не будет нужен. К тому же четверть его заработка уходила на содержание его пожилой матери и это значило, что оба они, немощные, окажутся в нищете. Те небольшие деньги, что доходили до меня, – пара тысяч с рейса – я тратила на книги и одежду. Несмотря на то что его помощь была ощутимой прибавкой к моей студенческой стипендии и подработкам, я не боялась, что он больше не сможет присылать деньги, их я могла заработать. Я боялась, что он больше не сможет работать дальнобойщиком, что обязательно повлияет на его состояние: возможно, вся его жизнь превратится в бесконечный запой. А что будет, если у него окончательно откажут руки и ноги? Тогда он не сможет двигаться и будет обречен до самой смерти лежать без движения. Мне было не по себе от этих мыслей. Я уже начинала задумываться о том, что, если что-то случится, мне придется бросить институт и искать постоянную работу, чтобы кормить отца и ухаживать за ним. Я всегда думала о самом плохом, ждала неприятных последствий, потому что знала, что хорошо бывает редко, а если что-то хорошее происходит, оно тут же съедается темнотой или рутиной. Я представляла себе, как парализованный отец лежит перед телевизором и его лицо похоже на злого истукана. Он лежит, и тяжелые мысли плывут в его голове.
Теперь смутное будущее превратилось в пустоту. Оно исчезло. Я почувствовала облегчение, за которое мне было стыдно. Я плакала, уставившись в багажную полку, нависающую надо мной, и думала, что мать, хоть и обещала подумать, все равно не приедет. До Астрахани она могла добраться за пять часов на электричке, но она явно не собиралась никуда ехать. Я лежала в полной тишине. Новость о смерти отца оглушила меня.
Бабка знала, от чего умер отец. Он сказал ей о диагнозе, когда она пришла его навестить. Они сели у крыльца больницы, дальше он идти не мог, не было сил. Врач сказал ему, что, возможно, это будет его последний разговор с матерью. Так и вышло. Бабка не верила в то, что отец мог сам получить ВИЧ и передать его Илоне. Она всегда выгораживала его, даже когда в школе он избил одноклассника, она не поверила директору и обвинила его в клевете. Она была настоящей матерью из блатной песни и во всем винила Илону. Бабка знала подробности личной жизни Илоны до встречи с отцом. Возможно, сама Илона рассказала ей – два ее прежних партнера умерли один за другим. Бабка видела нечистые намерения Илоны и расшифровала их как женскую алчность.
На седьмой день после смерти отца я по ее просьбе третий раз мыла пол в квартире. Из телевизора вопили вечерние новости. Я злилась на нее, потому что никогда не любила заниматься бытом, а теперь мне приходилось по несколько раз на дню бегать с тряпкой. Одновременно со злостью я чувствовала желание угодить ей: все-таки она потеряла любимого сына. Я ее практически не знала, в пять лет меня привезли в Астрахань на все лето, и я, по ее же рассказам, только и делала, что плакала, потому что скучала по матери. Она говорила, что я садилась на крыльцо дедова дома, со слезами гладила старого дворового кота, которому нельзя было заходить за порог, и говорила, что кот Васька – единственное существо, которое может меня понять. У Васьки не было ни матери, ни отца, он был сам по себе, и я была сама по себе, без мамы. Они с дедом, ее отцом, все пытались унять мою детскую тоску, но у них ничего не выходило. Я этой боли не помню, помню только дедовы сараи, летнюю кухню, где, играя в семейство медведей, замочила белое бабкино платье в тазу с песком, водой и куриным пометом. Мне было весело, и я, подняв мокрое платье над тазом со своей мешаниной, пела песню о том, что я, медведица, стираю платье для своей маленькой медвежьей дочери. Платье будет чистое, как речной песок, a дочь нарядная, как королева. В детстве мне казалось, что место, в котором есть вода, не может быть грязным. Поэтому я удивлялась тому рвению, с которым мать мыла полы в ванной, удивило меня и то, что бабкино платье больше никуда не годилось.