Хотелось спать, и я вернулась в синюю комнату, сняла штаны и легла под синтепоновое одеяло. В синем свете цветы на пододеяльнике светились, оно густо пахло стиральным порошком Tide. Илона всегда засыпала много порошка, и в кабине отца этот запах держался в течение первых трех дней рейса. Он постепенно выветривался и уступал место запахам солярки и мазута.
Смерть отца казалась случайной. Вырванной из мира. На деле же все было иначе. Его мертвое тело стянуло в себя все. Оно не было пустым, оно все было испещрено смыслами. Оно было материальным воплощением истории подавляющего большинства российских мужчин его поколения. Если ты думаешь, что нечто происходит само по себе, это не так. Все имеет свои причины и последствия. Мир – это связная вещь, но даже у заброшенности есть исток. Даже у меня был отец.
19
Иногда над степью держится маленький клочок облака. В безветренную погоду он висит там около часа и никуда не двигается. Мне нравится думать о таких сгустках водяного пара. Они кажутся тонкими и беззащитными, как хрупкая калька, но от них бывает тоскливо, потому что застывшее белое пятно над плоской землей рождает ощущение полного безмолвия.
В детстве мне часто снился пустынный горизонт, делящий мир на блеклое небо и желтую землю. Во сне мой взгляд приближался к горизонту, и постепенно, на линии перехода, я замечала крохотный столбик, который дрожал оттого, что ветер поднимал песок вдалеке. Во сне я стремилась к этому столбику. Мне казалось, что, если я достигну его, мне раскроется нечто важное. Я знала, что в мире есть тайна, но я не хотела ею владеть ради власти над миром. Я хотела к ней прикоснуться, потому что во встрече с этой тайной хранилось глубокое облегчение, освобождение от тяжелых мыслей. Во сне я стремилась к горизонту и не чувствовала тела. Я летела туда, потому что вся становилась стремящимся к этому столбику взглядом. По мере моего приближения действовал закон горизонта. Моя цель удалялась ровно настолько, насколько я приближалась к ней. Мой полет сопровождала неземная тяжелая немота. В этой пустыне был ветер, но его не было слышно, и мой голос, которым я во сне старалась прорезать пространство, обрывался, не успев прозвучать. На последнем отчаянном рывке я просыпалась в холодном поту и плакала от разочарования. Я не любила этот сон, но он все снился и снился мне. Каждый раз, попадая в него, я сразу его узнавала. Но, зная исход своего сна, я все равно стремилась к горизонту.
Тихая степь похожа на мой детский кошмар.
Я говорила тебе, что мне бы хотелось стать беспокойным языком, который ощупывает мир, как темный влажный рот, и находит в нем сколы, трещины и ранки. Когда я смотрела на степь, мне хотелось ее захватить. Но степи языка было мало. Степи всего мало. Нет вещи, которая может вот так взять и покрыть собой степь. Степи нужна песня, в которой будут слова, точные, как устройство для рассматривания далеких звезд. Но слов у меня не было, и меня как бы совсем не существовало. Был отец, была степь. А меня и слов не было.
Мы стояли в степи и ждали, когда к нам приедет кран, чтобы погрузить трубу. Отец расстелил одеяло и улегся на него с газетой. Его ничего не тревожило и не раздражало. Он был на своем месте, он ждал. Он шумно дышал, бессознательно трогал волоски на своем животе и мял между зубами деревянную зубочистку, кончик которой уже распушился и стал похож на маленький веник. Отец, заметив это, продвинул зубочистку глубже и продолжил ее жевать.
Я сидела рядом. Сети не было. Небо было рыжим, как степной песок, потом незаметно стало голубо-серым и ушло в лиловый. Вот-вот должны были начаться сумерки. Когда мы сидели во владимирском кафе, отец спросил, помню ли я степь. Я помнила белые кусты лоха и бурую зелень Волжской поймы. На это он ответил мне, что, когда я увижу степь, мне обязательно захочется написать о ней стихотворение. Я посидела рядом и встала, чтобы размять ноги. После двухнедельной тряски на МАЗе меня штормило. Я шла в степь, в которой не было воздуха и которая занимала собой все. Степь меня удивляла, я боялась ее.
Я шла по степи, ветер гудел и шевелил волоски на руках и ногах. Медленный ветер принес запах бараньего помета и блеяние, я обернулась: к фуре шло черное стадо, за ним на крепкой гнедой лошади ехал чабан в синей спортивной куртке. Чабан приблизился к лежащему отцу и что-то сказал ему. Отец лениво встал и залез в кабину. По жесту я поняла, что отец угощает его сигаретами. Чабан принял сигареты, отец сел на покрывало и закурил. Ветер принес запах дыма.
Степь съела время, и теперь я смотрела, как несколько баранов, неловко подогнув под себя ноги, улеглись у брезентового кузова отцовского МАЗа. Мужчины говорили между собой, и это был обыкновенный разговор, такие разговоры всегда происходят в дороге. Я не слышала, о чем они говорили, но догадывалась, что говорили они о том, что гнус в этом году стоял долго, а это значит, что год будет рыбный, отец рассказал чабану о пожарах в Центральной России и белом непробиваемом дыме, через который мы ехали. Они говорили о ценах на солярку и зиме, которая будет еще не скоро, но обязательно настанет. На самом деле содержание их разговора было другим: говоря о насекомых и дыме, они давали друг другу знак я тебя не трону. Отец был пришлым, а чабан – на своей земле. Отец показал чабану, что он хоть и на машинe, но знает эти края и не хочет причинить зла. Сигареты были чем-то вроде дара тому, на чьей тропе отец принял решение сделать привал.
Выкурив по паре-тройке сигарет, они простились так, словно знали друг друга всегда и обязательно встретятся снова. Я сидела на степной кочке, курила и смотрела на них с расстояния нескольких сот метров.
Отсюда было видно, какая крохотная у отца фура. Она стояла как автомобильная моделька в песочнице. Я вытянула руку, и фура оказалась между моими большим и указательным пальцами. Это была единственная забава в степи. Степь играла со мной, и ее инструментом был масштаб.
Бараны беспокойно заблеяли и поднялись на ноги, я услышала грохот приближающегося из-за горизонта КамАЗа. Чабан покружился на лошади, несколько раз крикнул и начал уводить стадо. Из красного тягача выпрыгнул полуголый пузатый мужик, они с отцом пожали друг другу руки. Отец залез в кабину, и они уже вдвоем уселись на покрывало. По их суете я поняла, что они начали кипятить воду на чай.
Шла ночь, и мне стало ясно, что в сумерках никто никуда не поедет. Мы здесь останемся на ночь, а утром, когда красная фура пропадет за горизонтом, снова будем ждать. В наступающей ночи два тупоносых тягача стояли лицом друг к другу, а у их колес два нерасторопных мужика покуривали, глядя на степь. Они вели свой тихий разговор, и меня для них не существовало, я была сама по себе, как степная трава.
20
Твой отец лежит, раздавлен весом морским,
Он объем волны, он коралл.
Слушая пьяного отца, я чувствовала разочарование. Когда он по телефону сказал мне, что работает дальнобойщиком, я представила себе лихую жизнь, но жизнь дальнобойщиков оказалась скудной и однообразной. Я надеялась, что смогу поговорить с отцом, но он ни слова не сказал мне о том, что меня волновало. Я и сама не совсем понимала, что именно меня волновало. Он говорил, что чувствует тяжелую вину за то, что ничего не сделал для того, чтобы остаться в семье. Но эти его слова были холостые. Он выкрикивал их так, словно долгий тяжелый груз внутри него давил их и только водка могла приподнять этот груз и выпустить слабое выражение его смятения на волю. Мне от этих слов становилось только хуже. Его чувство вины нисколько не приближало меня к нему. Наоборот. Оно делало меня чужой.
Его переживания казались формальными. Мне не было больно оттого, что они с матерью развелись. Я размышляла об отце и пришла к выводу, что он искал причину разрушения своей жизни. Ему было важно отыскать в прошлом какое-то одно решение, на которое можно было бы свалить всю неустроенность. Как будто бы его жизнь делилась на «до» и «после». Но я не верила в его «до». Мать несколько раз пыталась уйти от отца, однажды она даже сняла отдельную квартиру и перевезла в нее наши вещи: только мы успели расставить посуду и постелить белье, в дверь постучали, мать открыла, на пороге стоял отец. Он молча сгребал все наши вещи и перевезенный матерью хрусталь в мешки. Мать ничего не говорила, она сидела в кресле, ее лицо застыло. Тогда я почувствовала ее страх и отвращение. Она боялась тесноты маленького города, в котором ее муж за два часа мог вычислить, куда она сбежала.
За пару месяцев до окончательного отъезда отца они с матерью приехали к бабке по материнской линии, чтобы навестить меня, потому что меня покусала собака. Граф был злой черной овчаркой, которую боялась вся округа. Бабка ходила в дом, где жил Граф, чтобы звонить матери, ведь своего телефона у нее не было. Мальчишки – внуки хозяев Графа – постоянно задирали меня, и в тот роковой день я ответила на их очередные оскорбления. Они пригрозили мне, что выпустят собаку. Я не верила их угрозам, потому что знала, что Графу ничего не стоит перегрызть мне горло, мальчишки понимают это и только пугают меня травлей.
Внезапно я услышала щелчок карабина на поводке и краткое «Граф! Фас!». Черный пес, как большая рыба, нырнул с крыши сарая через забор, он прыгнул на дровяник, а оттуда – на влажную груду опилок. Я стояла на середине дороги и сообразила, что нужно скорее успеть в приоткрытую калитку. Уже добежав до забора, я услышала оклики мальчишек. Они, увидев, что пес подчинился команде, уже настигает меня, закричали ему: «Граф! Фу!» Затем я почувствовала тупую боль в левой ягодице, Граф успел схватить меня за задницу и тут же, повинуясь команде, разжал челюсть. Я скользнула в калитку, захлопнула дверь и заперла ее на большой ржавый шпингалет и деревянную вертушку.
Перламутровая ткань велосипедок тут же покрылась бурой кровью. Я заглянула в окно дома. Никого не было. Над маленькой баней поднимался сухой березовый дым. Была суббота, бабушка парилась. Я медленно подошла к бане и посмотрела на небо. Обычно бабка парилась до захода солнца, а потом садилась на скамейку у дома и пила кипяченый чай из граненого стакана. Я не хотела портить ей удовольствие и остановилась у двери в баню, чтобы подождать, когда она закончит мыться. Пахнущая железом густая кровь текла под коленом и уже капала на дощатую дорожку. Левая ягодица ныла. Из бани доносился грохот алюминиевого ковшика, которым бабка набирала холодную воду в бол