– Эх, зря мы конницу-то не разделили по обоим берегам! – с досадой сказал кто-то из старшин сзади Корнилы. – Уйдут те, сволоча…
– А тебе что, удержать их охота?.. – бросил назад косой взгляд Корнило. – Уйдут – и скатерью дорога. Мы свое дело сделали, а воеводы пусть делают свое… Круши, ребята!.. – громко крикнул он. – И ясыря не брать!
Степан вдруг снова схватил свою саблю.
– Ко мне, ребята!.. – крикнул он. – Жили вместе и помирать будем вместе…
Небольшая кучка наиболее отчаянных бросилась под выстрелами и сабельными ударами к атаману. Корнило поднял булаву.
– Стой!.. Все стой!..
Черкассцы остановились. Глаза их горели злобой: им было тяжко, что порыв их остановили.
– Степан, в последний раз говорю: повинись!.. – сказал громко Корнило. – Не проливай зря крови христианской… Поедем вместе в Москву, к великому государю, и ты сам скажешь ему, какие обиды искусили тебя на воровство… Брось – все равно твое дело проиграно…
Наступило напряженное молчание. Степан, опустив саблю, повесил голову. Многие из его окружения в отчаянии бросили оружие. Он хмуро, как затравленный волк, вышел вперед и с искаженным лицом отдал свою дорогую турецкую саблю Корниле. Алешка Каторжный, уже на том берегу, торопливо уходил со своими к Камышинке, на вольную волюшку… Корнило моргнул казакам, и веревки быстро и жестко опутали все тело Степана. Он не поднял глаз и тогда, когда подвели связанного Фролку.
Среди беспорядочной пищальной стрельбы по всему Кагальнику – казаки уже грабили городок – и хриплого крика встревоженных на своих гнездовьях чаек вдруг послышались женские крики.
– Ироды, черти!.. – отбивалась от наседавшей на нее молодятины Матвевна. – Я-то чему тут притчинна? Нешто это я все затерла?.. Мужняя жена я или нет?..
– Ишь, вырядилась стерьва!.. Боярыня Разина… Дай ей хорошого раза, Грицько, суке кагальницкой!..
Весело на весеннем солнце блеснула сабля, и Матвевна с глухим воем сперва точно недоуменно села на землю, пошарила что-то в воздухе толстыми руками и, вся в крови, завалилась на бок. Дети с громким плачем бросились к ней.
– Бей и их, воровское отродье!.. – крикнул, точно пьяный, молодой великан. – Куды их?..
Опять весело блеснула сабля, и, пискнув по-щенячьи, Параска сунулась носом в землю. Иванко весь ощетинился и, сжав кулачонки и сверкая своими темными пуговками, вдруг махнул по казакам самой ядреной матерщиной. Сперва казаки даже оторопели, потом невольно расхохотались: уж очень чудно́ мальчонка картавил! А Иванко вязал и так, и эдак и весь от злобы трясся. Великан боязливо оглянулся назад – не идет ли кто из старшин? – и одним ударом чуть не надвое распластал Иванке голову, мигнул своим, и все через труп мальчонки скрылись в хате…
Грабеж шел по всему городку. Кто сопротивлялся, убивали на месте. Безоружных уже пленных окружили цепью. И тут же на берегу, под лепет донской волны открылся войсковой суд. Он был короток: всех, кроме Степана и Фролки, приговорили к смертной казни, а воровской Кагальник постановлено было сжечь…
Затюкали торопливо топоры, готовя виселицы. Со всех сторон казаки сносили добычу к одному месту, на берег, чтобы потом все подуванить. Но с этой стороны их ждало большое разочарование: у рядовой голоты не нашли почти ничего, кроме оружия, а у других – сущие пустяки. Все было своевременно пропито. Даже у атамана не нашли тех богатств, которых ожидали. И все решили: зарыл стервец, и надо будет в Черкасске пытать как следует, чтобы открыл, где эти богатства его.
– Все казакам роздал… – хмуро отвечал Степан на вопрос Корнилы об этом.
Это было похоже на правду, но верить не хотелось. Не такой это хлопец, чтобы так уж все и раздать! Но Степан не отвечал на приставания ничего… Костяной Царьград Корнило приказал особенно беречь: можно будет переслать великому государю – он, сказывают, охотник до таких гостинцев, Трошка Балала что-то услужливо крутился вокруг Корнилы. Тот старался не глядеть на него…
И вот, когда над бескрайной зазеленевшей степью радостно заняла заря и загомонила вечерним, весенним, влюбленным шумом всякая птица на воде, в камышах, в степи, в чистом небе четкими линиями проступили угловатые, тяжелые, неуклюжие виселицы. И тихо качал душистый ветер степной заготовленные петли… Связанные пленные изнывали душой в смертной тоске и от ужаса мочились под себя. И недоумевали: ведь за волей пришли они на тихий Дон, как же это случилось, что вместо воли желанной нашли они тут только петлю поганую?..
– Ну… – с усилием вздохнув, строго проговорил Корнило. – Надо кончать… И первым делом надо, ребята, того колдуна ихнего извести, который пушки их заговорил… – окреп он голосом. – Степан, казаки, вот он, колдун этот!.. – указал он вдруг на побелевшего Трошку Балала.
– И недорого взял, чтобы воды в затравки загодя налить… Но такие колдуны и нам в Черкасске не надобны. Эй, ребята!.. – крикнул он молодятине. – Первая петля колдуну… Бери его!..
Молодятина бросилась на Трошку. Его смяли и поволокли под ближайшую виселицу. Он мочил, визжал, кусался, но ничто не помогало, и со связанными назад руками его легко вздернули под перекладину. Несколько судорог, сухая, глупая головенка его опустилась на грудь, и он стих…
И среди воплей, криков, проклятий, – Богу, обманщику Степану, богатеям, жизни, всему, – слез, визга один за другим висли воры под высокими перекладинами над розово-золотой гладью тихого Дона. И были они длинны, черны, страшны и среди этой безбрежности степи и неба казались маленькими-маленькими, совсем как дети или мухи. Молодой месяц четко выступил на светлом еще небе, и затеплилась лампадой кроткой серебряная Венера, звезда пастухов степных…
И, когда повис последний, – их было до четырехсот, – казаки прошли к готовой уже могиле для их товарищей, павших в бою с ворами. Их было совсем немного. И обнажили головы, и по суровым губам обежала молитва невнятная, и глухо зашумела, скатываясь вниз, сырая земля. Казаки истово крестились…
– Ну… – опять вздохнув точно под тяжестью какой, проговорил Корнило. – А теперь запаливай со всех концов палаты ихние и айда до дому…
Часть казаков в серебристых сумерках догруживала добычу в челны, а молодежь с одушевлением рассыпалась по городку. И закурились дымки, и забегали огоньки, и поднялись в тихое ночное небо золотые столпы пламени.
– Во, важно!.. – любовались казаки огнем. – Ишь, разливается как… Потому он суховей, что хошь высушит… Ишь, как забирает!..
Вода, берега, небо, тихие трупы удавленных, челны, оружие – все стало золотым и розовым, как в сказке какой волшебной… И быстро отваливали один за другим казачьи челны от берега, но долго еще светило им пламя горевшего Кагальника… И точно вот было всем им чего-то тихонько, но глубоко жаль… Запели было в ночи вполголоса:
Зажурылась Украина, шчо нияк прожити:
Витоптала Орда киньми маленькии дити, —
Шчо малиих потоптала, старих вирубала,
А молодших, середульших у полон забрала…
Но бросили: не пелось… Сумно на душе было…
В Черкасске Фролку презрительно бросили в тюрьму, а Степана заковали в ручные и ножные кандалы. Кандалы эти были предварительно освящены батюшками и окроплены святой водой, дабы силою святыни уничтожить волшебство Степаново. И заперли его – опять-таки, чтобы уничтожить ведовские чары его, – в церковном притворе…
А чрез три дня прибыл со своими рейтарами в Черкасск стольник Косогов. Старшины встретили его с великим почетом, но в глазах Корнилы играли лукавые бесенята. Стольник Косогов был очень недоволен и все выговаривал Корниле, что тот не подождал его. Корнило почтительно оправдывался.
– Мозговитый старик!.. – говорили потихоньку промежду себя казаки. – Это он москвитину-то нос утер, чтобы вся царская награда ему одному досталась…
– Ну, чай, и нам перепадет чего?.. – сказал кто-то.
– Вестимо…
– Видно, правду старики говорили: с богатым не судись, с сильным не борись… Москва-то она тебя везде достанет!.. Вот и пропал наш Степан ни за понюшку табаку… О-хо-хо-хо-хо…
XXXVIII. В Коломенском
Лето стояло жаркое. Москва, несмотря на все предосторожности, загоралась несколько раз. Пылали и другие грады и веси российские, ибо дерево было дешево и можно было выстроиться и еще раз. В народе шла смута, но открытый мятеж был везде, кроме Астрахани и вообще низовой Волги, подавлен.
Но в Коломенском была тишь да гладь, Божья благодать. Обрившийся для свадьбы, помолодевший, но очень растолстевший царь чувствовал себя не совсем ладно. К врачу своему, немчину Коллинзу, сперва он обращаться не хотел было: может, Господь даст, и так пройдет, а немец все немец, как там его ни верти. Правда, все лекаря-иноземцы должны были приносить присягу не подмешивать в лекарства злого яда змеиного и всяких злых и нечистых составов, которые могут здоровье повредить или человека испоганить, но все же лекарям доверяли так же мало, как и Обтекарскому Приказу, который учрежден был на Москве еще в 1629 г. и который ведал единственной в Москва аптекой. Аптека эта – или, по тогдашнему, обтека – обслуживала только царскую семью, а москвитяне должны были все снадобья покупать в Зелейном Ряду. Впрочем, если больной занимал видное место в государстве московском, то иногда в случае болезни он решался обращаться к царю и тогда писал ему: «Болен я, великий государь, рукой не владаю. Пожалуй мне полфунта перцу дикого, четыре горсти крапивных семян, полфунта бобов масляничных да двенадцать золотников масла кролова». И добрый царь милостиво разрешал отпустить все, что требовалось. Но больше всего Обтека ведала другими делами: одни «алхимики» и «хитрецы» чинили в ней часы, другие лудили посуду для царской кухни, третьи изготовляли смазку для пищалей или мазь для царских колымаг или для царевен «водки», то есть духи и всякие «шмаровидла», четвертые, помясы или травники, разъезжали по всей России и даже в Сибирь заглядывали за сбором нужных трав, которые не только собирали сами, но и мужикам собирать наказывали: и купальщицкий серебориный цвет, и питерилову траву, и дягильный корень… Сам царь снадобий обтекарских не любил и в случае недомогания приказывал обтекарю пускать ему «жильную» кровь. Потом эту кровь царскую обтекарь в присутствии двух бояр зарывал в саду под окнами царской опочивальни. И боярам царь рекомендовал это прекрасное средство во всех их заболеваниях, и, когда раз Стрешнев заупрямился было, царь оттаскал его за бороду: