– Эй, попы!.. Прикладывай руку за себя и за своих чад духовных… – крикнул Васька Ус, весь покрытый какими-то язвами, в которых, говорили, были черви. – Живо!.. А то всех перебьем…
Приговор был подписан, казаки торжественно отнесли его в Троицкий монастырь, положили на хранение в ризницу и тотчас же бросились снаряжать струги для похода на Москву. Васька уже не мог из Астрахани двинуться, и место походного атамана с Царицына должен был занять Федька Шелудяк. И казаки разом взяли Саратов, Самару и в июне осадили Симбирск, где воеводой был Петр Васильевич Шереметев. Переговоры с ним не привели ни к чему, и казаки бросились на приступ, но трижды были отбиты. Шереметев, осмелев, сделал вылазку и наголову разбил воров. Побросав все, даже часть своих товарищей, казаки бросились к Самаре, а оттуда разошлись кто куда хотел, – только астраханцы с Федькой во главе решили возвратиться в Астрахань.
Москва окончательно потеряла терпение, и бывший симбирский воевода Ив. Богд. Милославский с ратной силой выступил водой на низ. Царь дал ему право передать мятежникам его царское прощение: великий государь великие и страшные вины их отпускает не иначе чего ради, а токмо ища погибших душ к покаянию и обращению. И получил воевода на дорогу от царя в помощь икону Пресвятые Богородицы, именуемую Живоносный Источник в чудесех.
В отряде Милославского был и молодой Воин Афанасьевич Ордын-Нащокин, исхудавший и горький. Жил он только одной думой: где она, что с ней? Куда занесли ее страшные бури? Поверить, что она каким-то чудом уцелела, было невозможно и бессонными ночами ему такие мысли приходили о судьбе Аннушки, что он стонал и не знал, что делать. В Самаре – конечно, она встретила царские войска крестным ходом, – во время передышки войск ему удалось напасть на след ее: была при Степане, а потом бежала с каким-то жидовином ночью, неизвестно куда. В Саратов – город, конечно, встретил их крестным ходом, – тоже была дневка, но Воин Афанасьевич не нашел никаких следов ни пропавшей девушки, ни таинственного жидовина и, разбитый, с захолодавшей душой возвращался к себе на берег, как вдруг его остановила какая-то пожилая монахиня.
– Ты, сынок, не из Москвы ли будешь? – спросила она.
– Из Москвы… – отвечал он.
– Ах, родимый, у нас в скудельнице монастырской девица из Москвы лежит, одна-одинешенька, никого из сродственников нету… – сказала монахиня. – Нельзя ли как объявить в войске, поспрошать, может, есть кто из ее близких…
– Как зовут ее? – спросил Воин Афанасьевич, чувствуя, как его сердце замерло и остановилось.
– Аннушкой зовут ее, родимый, Аннушкой, покойного самарского воеводы Алфимова дочка… – сказала монахиня. – Да что ты, Господь с тобой?!
– Веди меня к ней скорее, мать!.. – едва выговорил он. – Скорее!..
Монахиня широко перекрестилась.
– Господи Иисусе Христе!.. Да уж я не знаю как…
– Веди скорее!..
– Да ведь, родимый мой, плоха она очень… Уж и не бает совсем…
– Да не терзай ты меня, мать!.. – воскликнул Ордын страстно. – Веди же…
Сводчатый, полутемный коридор. Торжественно пахнет ладаном и воском. Черные монахини низко кланяются молодому воину… Отворяется дверь. На низкой, широкой скамье лежит что-то плоское и прозрачное. И – синие бездны…
Он зашатался.
Аннушка строго нахмурила свои тонкие брови, с усилием всматриваясь в его смуглое, перекошенное страданием лицо. И вдруг синие бездны начали проясняться, теплеть, и в углах у белого точеного носика налились две огромные капли. Монахиня тихо отерла слезы, – они налились опять и опять. И, не отрываясь, смотрели в его лицо синие глаза, и разрывалась душа на части болями острыми, нестерпимыми, нечеловеческими.
– Аннушка… – едва выговорил он.
Тень улыбки скользнула по бледным губам. Говорить она не могла. Говорили только ее глаза…
Рыдая, он упал к ее одру, приник на мгновение лбом к ее прозрачной руке и снова, оторвавшись, стал смотреть в глаза, и снова прижался лицом к ней… Страшный, как ночной набат, кашель потряс ее пустую, гулкую грудь, из угла рта протекла на подушку струйка крови, и синие глаза, не отрываясь от его лица, стали стыть, заволакиваться, уходить… И по прелестному личику тихо разливалось выражение какого-то неземного покоя и нежности…
Вдоль берега, у стругов, уже пели настойчиво, повелительно медные рожки, призывая в поход…
Ордын не помнил, как очутился он на своем струге. Он не видел ни Волги солнечной, ни зеленых берегов, ни бегущей на низ флотилии, – для него весь мир был одной сплошной черной дырой, полной боли и рыданий. С ним заговаривали – он смотрел сумасшедшими глазами и ничего не понимал. На него дивились, перешептывались, покачивали головами. Он сидел на носу один, смотрел в играющие волны, а сзади него солдаты тихонько напевали новую московскую, такую унывную песню:
Схороните меня, братцы, между трех дорог,
Меж московской, астраханской, славной киевской,
В головах моих поставьте животворный крест,
А в ногах мне положите саблю вострую…
Кто пройдет или приедет, остановится,
Моему животворному кресту помолится,
Моей сабли, моей вострой испужается:
Что лежит тут вор удалый, добрый молодец,
Степан Разин по прозванью, Тимофеевич…
В Царицыне, конечно, встретили московскую рать крестным ходом. А в последних числах августа Милославский обложил Астрахань. В городе начался голод. Появились перебежчики. Их кормили, поили, ласкали. Поэтому число их увеличилось. Казаки хотели было перерезать в Астрахани вдов и сирот всех ими казненных, но – это было уже невозможно. И всего больше помешал этому Иосель.
Иосель бойко торговал мукой, пухом, драгоценными вещами, старьем, птицей, давал деньги взаймы и уже строгонько покрикивал на казаков.
– Пхэ!.. И что они из-под себя думают?.. Захватили какую-то паршивую Астрахань и думают, что завоевали все царство московское… – говорил он страшно убедительно. – И что вы хотите: чтобы в Астрахани были свои порядки, в Царицыне свои, в Казани свои, а в Москве опять свои? В государстве должен быть порядок, чтобы можно было торговать, всюду ездить, делать дела… А эти добры молодцы думают, что они Бог знает каких делов накрутили, а на самом деле одна глупость и необразованность… Конечно, вольности казацкие, я не говорю, но надо же и торговать…
– Вот проклятый!.. – смущенно бурчали казаки. – И туды крутить и сюды, и никак в толк не возьмешь, чего он хотить…
А другие, потолковее, предостерегали:
– Опасайся, ребята: что-то наш Иосель переменился…
С Дона прибыло тайное посольство. И там дела были не веселы. Всего хуже было то, что атаман Корнило Яковлев и Михаила Самаренин возвратились на Дон не одни, а со стольником Косоговым, который вез казакам милостивую грамоту, хлебный и пушечный запас и денежное жалование. Казаки крепко запасу обрадовались: на Дону благодаря всей этой смуте было голодно. Косогова сопровождали рейтары. И чтобы почтить Москву, казаки встретили царского посла за пять верст от Черкасска, в степи.
По обычаю собрался круг. Косогов – чистяк и краснобай, державшийся очень уверенно, – сообщил казакам, что Корнило Яковлев и Михайло Самаренин дали в Москве за все казачество обещание принять присягу на верность великому государю. Старики и вообще домовитые казаки с большой охотой согласились, но молодежь и беднота подняли шум.
– Мы рады служить великому государю и без крестного целования… – кричали они. – А крест целовать незачем…
Три раза собирался круг, а столковаться все никак не могли. Наконец, старики постановили: кто на крестное целование не пойдет, того казнить смертию по воинскому праву казацкому и пограбить его животы, а пока не дадут все крестного целования, положить крепко заказ во всех куренях не продавать ни вина, ни другого питья, а кто будет продавать, того казнить со всей жесточью.
Этого казаки уж не выдержали, и 29 августа попы привели к присяге атамана и всех казаков перед стольником царским и его дьяком.
– А теперь, казаки, – крикнул довольный Косогов, – сослужите великому государю службу: идите под Астрахань чинить над ворами промысел…
– Радостным сердцем пойдем!.. – закричали казаки посмышленее. – Будем всей душой служить великому государю…
Но через некоторое время к стольнику явились старшины: они только что прослышали, что крымский хан готовится со 100 000 ордой напасть на Азов, а потому им никак невозможно покинуть Дон без защиты. Стольник вынужден был принять это к сведению и руководству…
Замутился астраханский круг, когда донские послы закончили свою печальную новость…
– Сволочи!.. – сплюнул кто-то.
– Вольному Дону аминь… – подвел итог другой.
– Ну и москвитяне, чтобы им…
– Все кончал!.. – сказал Ягайка.
Он снова был в Астрахани: «Наша совсем заболталась… – объяснял он. – Не хочит лесам сидеть – туды-сюды гулять хочит…»
И Федька Шелудяк прямо с круга пошел в Троицкий монастырь, где хранился приговор астраханцев о взаимной поддержке, о вольностях казацких, о походе на Москву, и с перекошенным лицом на глазах всех изорвал его и бросил в грязь…
Астраханцы совсем пали духом. В кружалах шло мрачное пьянство. Иосель был чрезвычайно озабочен и строго покрикивал на казаков: самые несообразные люди – пхэ!.. – и придумали какие-то там дурацкие вольности… Вот Москва, это да, с Москвой всякий порядочный человек торговать может…
Приказные, несмотря ни на что, писали себе и писали…
26 ноября к воеводе Ив. Богд. Милославскому явилась депутация: Астрахань сдается…
Торжествующий Милославский тотчас же приказал строить через проток мост для торжественного входа в Астрахань царских войск, и через сутки мост был готов.
В строгом порядке выстроились войска. Все ратные люди были пешем, в самых лучших одеждах и без шапок. Воевода поднял шестопер. Стукнула пушка, заиграли трубы, забили барабаны и тулумбасы, зазвонили в Астрахани красным звоном колокола, и многоцветная река силы московской устремилась через мост в город. Впереди войска попы шли с путем молебным, а за ними воевода с иконою Пресвятые Богородицы Живоносный Источник в чудесех. А навстречу москвитянам, в предшествии и сверкающего ризами и хоругвями крестного хода, шли астраханцы, все до единого. И когда подошли горожане поближе, все они шарахнулись на колени и завопили о пощаде.