Степан Разин — страница 40 из 88

Но никто не двинулся на челнах. Внезапная перемена решения Разина была казакам непонятна...

— Ты вперёд, атаман, свою кралю топи, а уж мы не отстанем! — в общем молчанье задорно выкрикнул из широкой ладьи немолодой казак, брат Черноярца...

— А ну, батька, батька! Кажи, как топить! — загудели весёлые голоса.

Степан удивлённо окинул всех взглядом, перевёл глаза на Зейнаб, словно не понимая, чего от него потребовали казаки, и встретился взором с Дроном, который тоже смотрел на него, как показалось Степану, с вызовом и ожиданием... Разин скрипнул зубами, налитые кровью глаза его помутнели. Он нагнулся, схватил персиянку и поднял над головой...

— Примай, Волга-мать...

Пронзительный визг Зейнаб оборвался в волжской волне. Вода всплеснула вокруг голубой парчи и сомкнулась над ней... И в тот же миг раздирающий вопль вырвался из груди царевниной мамки. Хохот, поднятый выкриком Гурки, словно запнувшись, оборвался. Сам весёлый и дерзкий Гурка в страхе прятался за спины казаков... По волне, слегка вздутая ветром, как пена, билась о борт атаманской ладьи фата ханской дочери...

— Ждёте? Ждёте чего ещё, чёртово семя?! Топи! Всех топи! — заорал в неистовстве Разин и в наступившей тиши с лязгом выдернул саблю, будто готовый ринуться по челнам, чтобы искрошить на куски своих казаков...»

В романе Наживина, вообще не очень склонного Разина романтизировать, герой убивает любовницу и как жертву, и спьяну, и ещё потому, что любит, но не знает, куда её девать, и разрубает сердечный узел: «Но казаки шли на Дон, домой, а там жена, дети. Куда денет он там персиянку? В глазах самостоятельных казаков ему, атаману, не подобало очень уж скандалиться по пустякам: пошёл за большим делом, так девок за собою таскать нечего... И не мог он уже теперь отдать её другому: сердце не позволяло...» Он сидит и пьёт — и вот:

«Дикая, чёрная сила неуёмной волной поднялась в широкой груди пьяного Степана и ударила в голову. Да, надо развязывать себя, надо найти сразу выходы, всё привести в ясность и всех удивить.

— Эх, Волга... — точно рыданием вырвалось из его взбаламученной груди. — Много дала ты мне и злата, и серебра, и славой покрыла меня, а я ничем ещё не отблагодарил тебя!..

Не зная, что он ещё сделает, он огляделся красными, воспалёнными глазами. И вдруг схватил он железной рукой удивлённую и перепуганную Гомартадж за горло, а другой за ноги и — швырнул её в пылающую огнями заката Волгу. Золотом и кровью взбрызнули волны, раздался жалкий крик девушки, и вздох удивления и ужаса пронёсся по стругам».

В сценарии Горького мотив — свобода от помехи:

«Разин около княжны, сидит, схватив голову руками, она смотрит в лицо ему, положив локти на колени.

— Куда ты меня зовёшь, девушка? К тихой жизни? Это — не для меня. Я затеял большое дело, я хочу освободить людей от Москвы, от царя, а ты...

Женщина, победно улыбаясь, обнимает его, Разин вскакивает на ноги, безумно оглядывается и, схватив княжну на руки, жадно целует её.

“Не-ет! Прощай!”

Разин бросает княжну за борт и, с ужасом на лице, смотрит на реку, провожая взглядом уплывающее тело».

Горькому так нравится этот мотив (да, вполне себе убедительный), что он по тем же основаниям убивает ещё одну женщину, хотя и не разинской рукой. В Паншине была у Разина любовница — чужая жена, пришёл муж:

«Казак, выскочив из кустов, бьёт женщину ножом в спину, она, взмахнув руками, падает. Казак бросается на Разина, тот, отскочив, подставил ему ногу, казак упал, Разин верхом на нём.

— За что убил?

— Жена моя.

“Встань!”

Вырвав нож из рук казака, Разин отбросил его в сторону, встал и толкнул убийцу ногою. Казак встал. Смотрят друг на друга.

— Надо бы убить тебя, да — не хочу. Может, это на мою удачу сделал ты. Мила она сердцу, а — мешала мне».

Даже Логинов, совсем уж не романтичный и Разина терпеть не могущий, не написал, что атаман убил её по какой-нибудь низменной причине, — он тоже жаждет свободы и приносит личную жертву:

«— Кто за мной идти вздумал, у того ни дома, ни семьи, ни нажитков быть не должно. Совсем ничего, кроме сабли в руке и креста на груди. В этом я, ваш атаман, буду вам первым примером... — Разин повернулся к нарядной татарке, положил широченные ладони ей на плечи, — вот, дивитесь, люди, нет мне ничего любезней этой девки. Красавица, невеста! Век бы с ней вековал. Повязала ты молодца по рукам и ногам... Да только я не таковский, чтобы повязанным быть. <...> Э-эх! — громко выдохнул Разин и швырнул женщину в тёмную воду».

Самый поэтичный из авторов, Каменский, всё же не пренебрёг психологией: у него Разин, как и у других, хочет обрести свободу и не потерять престиж. Простите за длинную цитату, но из такой красоты ни слова нельзя потерять:

«А пристало ли атаману приставать к берегам любви? Воистину, слаб ветхий человек, ежели не может совладать с кровью сердца своего, любовью полонённого, любовью заколдованного. Эх, не думать бы о любви бабской, не знать бы этих женских чар, не ведать бы белых шёлковых рук на шее своей... Да вот поди ж. Мало было Алёны — с княжной персидской связался. Удержу нет на меня, узды нет, отказу нет. И вот замотался, задурманился зельем любовным, в берлогу тоски залез. Чую: вольница осуждает за слабости ветхие, за княжну персидскую, за любовь заморскую. Все осуждают, и сам себя мученским судом сужу, да, видно, нелегко одолеть кровь свою, нелегко из плена двух берегов уйти. И что сказать Мейран я могу, когда краше солнца она светила мне и верила любви моей, правде моей.

В раскалённой тоске припала знойным телом к Степану Мейран. Она не сводила с него бархатных глаз, будто жадно допивала до дна кубок своих последних минут. Задыхаясь от грядущей неизбежности, она отрывисто шептала Степану:

— Пойми и сделай так. Прошу, повелитель, исполни. Скорей. Пока ещё темно. Много вина выпила с тобой. Много счастья. Спасибо, родимый, единственный. Начало моё и конец мой. Песня из сада дней моих. Любовь неземная. Возьми. Подыми на своих сильных руках высоко. К небу. И брось в Волгу. Так хочу. Подари меня Волге. Мне не страшно. Нет. Я тебе буду петь. Слышишь. Буду петь о любви. Скорей. Звёзды, что лежат на дне Волги, возьмут меня. Возьмут к себе звёзды. Сделай так, повелитель, любимый мой. Волга унесёт меня в Персию.

На вытянутых руках гордо вынес Степан из палатки полуобнажённую принцессу.

Вынес и стал с ней посреди палубы в круге пира.

Все смолкли, как перед чудом.

Принцесса змеино обвила голыми руками могучую шею Степана и несводно смотрела с огненной любовью-скорбью в небомудрые детские глаза возлюбленного.

Степан крикнул неграм (! — М. Ч.).

— Жбра-маю-харра-оу!

Негры запели грустную, расставальную песню, медленно ударяя в ладоши:

— Юйн-део-смайн-хэй Уск-арну-бэлн-хэй. Штуаш-мэиюз-хэй.

Степан сквозь песню негров, будто сквозь сон, с кубком вина, поднесённым Васькой Усом, отрывно говорил:

— Пришёл час разлучный, тяжкий, назначенный. Улетает от нас заморская лебедь-принцесса персидская. Догорает любовь моя безбрежная. Кончается песня любинная. Волга, Волга, и прими, и храни, и неси, неси бережно с любовью до берегов персидских. Приюти сердешный, последний завет мой. Как принял я, как хранил я, как любил я. Неси и передай там крыльям утренним, покою небесному, садам цветущим. А ты, принцесса, прости меня, удальца отпетого, прости и благослови на вечную тоску по тебе, возлюбленная, прости. Я исполняю мудрую волю твою. Прощай, красота. Прощай!»

Чапыгинский Разин ревнует девушку к Усу, сам не любит и другому не даёт:

«Васька Ус сел, сказал, берясь за чару:

— Много скорбит, батько, девка по родине... Спустить её надо, увезти, — не приручить к клетке вольную птицу... Как брату, батько, думал я, ты дашь девку: она и я смыслим друг друга... Мне с ней путь один! Тебя она — прости — не любит...

— Княжну не жаль! Любви к ней нет... Удалого же человека потерять горько. Горько ещё то, что ты, как Сергей, ничего не боишься, какой хошь бой примешь и удал: когда я шатнусь, атаманить можешь, не уронишь дела...

— Отдай мне персидку, батько! Люблю я её... Полюбил, вот хошь убей. <...>

“Эх, к чёрту, да!.. Ваську жаль, жаль и её, чужую... Вот коли вырвешь, что жалобит, то много легше...” <...>

Княжна горбилась под тяжестью руки господина. Разин, склонясь, заглядывал красавице в глаза. Она потупила глаза, спрятала в густые ресницы. Зная, что персиянка разумеет татарское, спрашивал:

— Ярата-син, Зейнеб?1

— Ни яратам, ни лубит... — Мотнула красивой головой в цветных шелках, а что тяжело её тонкой шее под богатырской рукой, сказать не умеет и боится снять руку — горбится всё ниже».

Тут Разин вдобавок вспоминает одного из казаков, которых посылал к персидскому шаху и которых, по слухам, затравили собаками (у Чапыгина — гепардами), и как бы искупает одну смерть другой:

«Атаман поднялся во весь рост, незаметно в его руках ребёнком вскинулась княжна.

— Ярата-син, Зейнеб?

— Ни...

В воздухе, в брызгах мелькнули золотые одежды, голубым парусом надулся шёлк, и светлое распласталось в бесконечных оскаленных глотках волн, синих с белыми зубами гребней. На скамью паузка покатился зелёный башмак с золочёным каблуком».

У Шукшина казаки не просто потешаются над атаманом, а всерьёз возненавидели пленницу, потому что из-за неё Разин поссорился с Минаевым и прогнал его:

«— Извести её, что ли, гадину? — размышлял вслух есаул. — Насыпать ей чего-нибудь?..

— Не, Иван, то грех. Что ты! — чуть не в один голос сказали старики.

— С ей хуже грех! “Грех”... Мы из-за её есаула вон потеряли — вот грех-то!

— Нет — грех страшенный: травить человека, — стояли на своём старики; особенно расстрига взволновался. — Грех это великий. Лучше так убить.

— Убей так-то! — воскликнул есаул. — На словах-то вы все храбрые...

— Посмотрим. Домой он её, что ли, повезёт? Там Алёна без нас ей голову открутит...