Степной десант. Гвардейцы стоят насмерть! — страница 36 из 39

Гришка радовался и сетовал, что не может идти вместе с однополчанами в наступление. Ведь и повоевать-то толком не пришлось. Однако то, что пришлось ему испытать за эти несколько месяцев, с лихвой окупало короткий срок пребывания на фронте.

Ночью снилась война. Гришка бежал в атаку, кричал: «Ура!» – стрелял из автомата в черные рогатые тени. Впереди Селиванов. Николай обернулся, посмотрел на него, сказал: «Вострецов, ты это чего же в атаку без ноги бежишь? Иди назад, ты, наверное, ее в окопе забыл». Гришка опускает глаза и видит, что стоит на одной ноге. Он хочет что-то сказать Николаю, но в это время появляется немецкий танк, он наползает на Селиванова, подминает его под себя. Гришка пытается бежать, но не может, у него одна нога. Он падает на землю, ползет. Танк неумолимо приближается, его гусеницы наезжают на ногу, перемалывают плоть и кости… Гришка кричит от ужаса и боли, просыпается. Рядом пожилая санитарка Антонина Ивановна. Она дает попить, вытирает белой тряпицей с лица холодный пот, успокаивает:

– Ну что ты? Что ты, миленький? Терпи, сейчас все пройдет…

Утром поднялась температура, нога покраснела, распухла. К ночи боли усилились. На следующий день пришел хирург-армянин и еще трое медиков. Один из них, пожилой, седоватый, сухой, с клиновидной бородкой, в круглых очках, чем-то похожий на «всесоюзного старосту» Михаила Ивановича Калинина, внимательно осмотрел правую ногу. Тогда из его уст и прозвучали неприятные слова:

– Возможно, придется ампутировать.

От этих слов у Гришки перехватило дыхание и сжалось сердце. Он хотел кричать, требовать, чтобы ему оставили ногу, но не смог произнести и слова. Молчал он и когда на следующий день его повезли в операционную. Молчал, когда над ним склонились люди в белых шапочках и масках. Среди них он узнал хирурга-армянина. Он подмигнул Вострецову, тихо сказал:

– Терпи, дорогой, сделаю все, что могу.

* * *

В сознание Вострецов пришел в палате. Откинул серое суконное одеяло, посмотрел на ноги. Правая была на месте. Гришка отвернулся к стене и едва не заплакал от боли и счастья. Пусть покалеченная, но нога была!

Вскоре радость была омрачена. Через день после операции, во время перевязки, хирург-армянин сообщил, что у него сильно повреждено колено, и нога сгибаться не будет. Поведал он и о том, что правый глаз спасти не удастся. Там же, в перевязочной, он случайно увидел в зеркало свое обезображенное лицо… По возвращении в палату он с трудом сдерживал рыдания, старался скрыть слезы от других, но это не удалось. К нему подошел сосед по койке, тот самый красноармеец, который рассказывал о взятии Элисты. Тронул за плечо, спросил:

– Тебе, может, водички дать?

Гришка помотал головой, сейчас ему хотелось побыть наедине с собой, однако сосед не отставал.

– Ты говори, если чего понадобится, и не убивайся так. Жизнь, парень, на этом не заканчивается. Скажи спасибо, что не убили. Жив остался – это уже хорошо. Опять же на фронт не возьмут. Считай, что ты отвоевался. Теперь из госпиталя прямиком домой можешь ехать. Родных обрадуешь. А что инвалид, это ничего. Посмотри, сколько их теперь стало. Так многие же из них рук не опустили. Война-то ведь еще не закончилась, а в тылу рук мужских не хватает. Бабы, старики, детишки мужицкую работу тянут, надрываются.

Гришка уже не плакал, молчал, слушал. Сосед протянул ему перевязанные руки.

– Вот, смотри. Ты думаешь, мне легче? Ни покурить, ни ложку взять, ни задницу подтереть. Каково? От кистей, почитай, ничего не осталось. А домой вернусь, как по дому работать, как милку свою щупать? Я же не унываю. Верю, что справлюсь с этой бедой. И ты справишься. Неужто власть за то, что мы за нее жизнь отдавали, нас в трудном положении оставит? – Артиллерист указал перевязанной рукой на еще одного соседа по палате, пулеметчика с повязкой на глазах, шутливо сказал: – Вот, Николышин тоже не унывает, хотя есть над чем задуматься. Ему, конечно, в отличие от меня, будет, чем свою бабу тискать, но вот незадача, сослепу можно и к чужой жене присоседиться. Того и гляди конфуз с ним может случиться.

Николышин улыбнулся.

– Я свою Авдотью Прохоровну с другой бабой не перепутаю. Она у меня женщина формами объемистая. И душой добрая… А вот у моего соседа, Игната, баба маленькая росточком, худющая, но сварливая, не дай бог кому такую супружницу. Раиской зовут. Уж она над Игнатом измывалась. Вшивиком называла от злости своей. Хотя Игнат мужик чистоплотный, силой и здоровьем не обделенный, но слабохарактерный дюже. Только и он однажды не стерпел, сказал, что если она его еще раз Вшивиком назовет, то он ее на тот свет определит.

Артиллерист спросил:

– Ну и как? Перестала?

– Как бы не так. Разве такую напугаешь. Она тут же ему и ответила вроде того был ты Вшивик, Вшивиком и останешься. Игнат рассвирепел, повалил ее на пол и душить начал. У нее дыхание сперло, говорить не может, аж посинела вся, а пальцами показывает, будто ногтями вшей давит, мол, Вшивик ты, Вшивик.

Все рассмеялись. Смех захлестнул палату, веселость коснулась даже Вострецова, он слабо улыбнулся, превозмогая боль. Дольше всех смеялся артиллерист. Смеялся звонко, заливисто, до слез. Когда успокоился, утерся перебинтованными руками, посмотрел на Николышина.

– Дальше-то что? Придушил Игнат бабу?

– Не успел. Детишки их к нам прибежали, сказали, что папка мамку убить хочет. Мы с женой кинулись к ним в избу. Едва успели, кое-как его оттащили.

– Чего же не ушел он от нее, раз такая вредная была?

– Кто его знает? Может, любил. Да и детишек оставлять не дело. Раиска, несмотря на то, что худющая, ему аж девятерых нарожала. Мал мала меньше. Он с ней неделю не разговаривал, а потом война началась. Через три месяца Игната вместе со мной на фронт забрали.

Артиллерист вновь обратился к Вострецову:

– Вот, видишь. Николышин духом не падает, да еще и нас байками развлекает, а ты раскис. Крепись, парень.

Слова соседа на время утишили душевную боль, но на смену ей пришла боль физическая. Болела раненая нога. Когда было совсем невмоготу, обращался к Богу. Тихо, чтобы не слышали соседи, просил:

– Господи! Господи милостивый, помоги! Избави от боли! Дай излечения! Молю тебя!

Вспоминал, чем мог прогневать Всевышнего. Отчего-то до мелочей ясно, словно живые, вспомнились расстрелянный им молодой калмык-легионер и убитый на немецких позициях у ильменя Дед-Хулсун большеглазый туркестанец. Тогда он стрелял в безоружных людей. Угрызения совести усиливали страдания. И он снова обращался к Богу. Просил прощения и помощи. Верил, Господь помог остаться в живых во время адского обстрела под «Ревдольганом», спас в застенках отдела НКВД, в штрафной роте, вызволил из немецкого плена. Надеялся, что поможет справиться и сейчас.

В эти тяжелые для него дни и ночи санитарка Антонина Ивановна была рядом. Она же заставила его есть.

– Ты кушай, сынок, кушай. Пища – она силы придаст, скорее раны заживут. Поправишься, домой поедешь. Ты откуда родом?

– Из Ярославля.

– А родители живы?

– Мама и сестра Галя еще. Замужем. Только я ее мужа не видел. К тому времени меня уже в армию призвали.

Антонина Ивановна погладила его по голове.

– Вот и хорошо. Ты письма им пишешь?

– С фронта писал, а сейчас… У мамы здоровье слабое… Как я про ногу покалеченную, про глаз, про изуродованное лицо напишу… Ей ведь расстраиваться нельзя.

– А ты напиши, что легко ранен и, может быть, приедешь на побывку. Так маму свою успокоишь и подготовишь к своему приезду.

Когда заметила на его груди крестик, спросила:

– Верующий?

Гришка, не зная, что ответить, сказал:

– Крестик мама надела, когда в армию призвали, и молитве научила, которая в бою бережет.

Санитарка наклонилась, прошептала:

– Вот она тебя от смерти и сберегла, а значит, молись. Проси Господа о скорейшем исцелении. А я в Покровский храм схожу, свечку о твоем здравии поставлю. Все у тебя хорошо будет. Бог милостив, поможет.

* * *

Материнская забота Антонины Ивановны и умение врачей помогли справиться с невыносимой болью. Еще побаливала нога, ныла от долгого лежания спина, нестерпимо хотелось встать и ходить, но с каждым днем становилось легче. Помогло и появление в палате раненого танкиста. Его положили рядом с Гришкой. Молодой механик-водитель горел в танке, чудом выжил и был почти весь перебинтован. Вострецов слышал его тихие стоны, и ему становилось стыдно за свою слабость, это придавало дополнительные силы преодолевать боль. Ночами танкист бредил. Он еще был в последнем бою, там, где немцы подожгли его танк. Гришка слышал, как он кричал:

– Командир! Командир! В нас попали! Ваню убили. Огонь! Мы горим, командир! Горим! Жарко! Дышать, дышать трудно…

Антонина Ивановна металась между Гришкой и танкистом, желая облегчить их страдания, но вскоре ее забота перешла к одному. На четвертый день после того, как танкист появился в палате, стоны прекратились. Утром Гришка увидел, что его койка опустела. Ночью санитары вынесли бездыханное тело парня.

Физическая боль ушла, но осталась другая – душевная. Чаще она приходила перед сном, не давала заснуть. Тяжкие мысли терзали сердце. Гришка стал реже общаться с соседями по палате, все больше уходил в себя. Особенно тяжелы были мысли о Маше. Он вспоминал Бориса, инвалида, брата Маши, его пьянство и потерянность в жизни. Представлял себя в его образе и все больше убеждался, что не имеет права являться на глаза Маши и портить ей жизнь. Убеждал себя в том, что такой: хромой, одноглазый, с изуродованным лицом, он ей не нужен, а потому не пытался с ней связаться. Но злая любовь нещадно терзала его, дальнейшая жизнь без Маши казалась ему серой и никчемной, а сейчас она была так близко и так далеко. Ему хотелось поделиться своими мыслями с кем-нибудь из палаты или с Антониной Ивановной, но что-то сдерживало его, не давало открыть душу.

Интерес к жизни проснулся вскоре, когда второго февраля по радио объявили о капитуляции в Сталинграде крупной немецкой группировки под командованием генерал-фельдмаршала Паулюса. Гришка не мог не присоединиться к ликованию всего госпиталя. Ежедневные сообщения радов