Стежки, дороги, простор — страница 101 из 112

Другой была бабка Роха.

Как-то весною она зашла к нам не одна — мешок нес за нею следом незнакомый парень.

— Гапно-сестрицо, здравствуй! — поздоровалась, как всегда с порога. — Как ты сегодня живешь-поживаешь?

Говорила баба Роха как-то уж очень по-белорусски, без еврейского акцента, густо-громким голосом деревенской добродушной тетки.

Парень, опустив на пол неполный мешок, поклонился.

— Здравствуйте вам! Называм сень Теофиль[68].

Пять слов на двух языках. И странное, польское имя. По тогдашней моде.

На парне были запыленные сапоги-дудки, галифе и суконная куртка, а над бровями «варшавская» кепка с длинным козырьком.

— Это, Ганно, мой племянник, Малкин меньшой, Тэпсик. Ты ж нашу Малку ведаешь, что за Нохимом. Другие дети ничего себе, а этот, сестрицо, я и при нем скажу: гультяй, панич. Тэпсик, сядь здесь, на лавке, не торчи у порога.

Теофиль подошел к лавке, что стояла возле стола, за которым я решал задачки, и, глянув на меня, сказал с толстогубой усмешкой:

— Горонцо![69]

— А мы у тебя, Ганно-сестрицо, и пообедали бы, — говорила между тем старуха, все еще стоя перед мамой возле печи.

— Ой, Рохочко, может, трохи молока, а то ж капуста[70] у меня заправлена салом.

Мама говорит это, а сама вроде улыбается.

— Салом? — переспросила гостья, как бы не расслышав мамины слова.

— Салом, — подтвердила мама, тоже как будто не зная, что гостье сало есть нельзя, однако она ест.

— Кабы без сала, сестрицо, так это горе было бы. Ему, может, дай молока. Тэпсик, капусту будешь есть? Или тебе молока?

— Буду, — важно ответил Теофиль. — А потом попью и млека.

Они обедали без нас, потому что мы с мамой только что перед их приходом вылезли из-за стола, а Романа дома не было. Потом мама пошла в огород, Роха, оставив мешок и Тэпсика у нас, подалась со своими иголками да шмотками по хатам. Тэпсик сказал мне:

— Дай, хлопак, какую-нибудь ксёнжку. Русскую или польскую, вшистко едно.

Наш толстый, основательно-таки потрепанный однотомник Пушкина, который Роман привез из беженства, лежал в ящике стола. Когда я достал его и положил перед гостем, тот посоветовал мне пойти погулять. Я пошел. Коров выгонять было еще рано, а мне хотелось посмотреть, как тот Теофиль читает. Сам я уже многое читал у Пушкина, а кое-что знал и на память — само запоминалось, не заучивал. Скажем, «Трусоват был Ваня бедный» или «Горит восток зарею новой». Когда я вошел в хату, Пушкин лежал развернутый, а гость дремал, слюняво отвесив красную губу. Он подобрал ее, очнувшись, поудобнее уселся на лавке и сказал:

— Да… Такую ксенжку надо читать с бутылочкой хорошего винца, на мягком диване…

Другой раз, той же весной, но недели через две в воскресенье, баба Роха пришла тоже не одна, а с таким, как я, хлопчиком. И опять с порога:

— Ганно-сестрицо, здравствуй! Мало было тебе моего племянника, так на еще и внука. Куда нянька, туда и лялька. Самому очень уж захотелось, когда про твоего ему рассказала. Зяма, скажи добрый день!

Хлопец, не стесняясь, издали поздоровался со всеми, с мамой, Романом, со мною, потом подошел ко мне, подал руку и сказал вдобавок:

— Здоров!

И я тоже ответил:

— Здоров!

А баба Роха тем временем объясняла маме:

— Мешка полного еще не поднимет, да все же мне трохи веселее. Тот кунэлэмул[71] Тэпсик не хочет помочь, паничу, видишь ли, соромно. А это моего Хаима покойного сынок. Сиротка, как и ваш. Батьку его, сама, сестрицо, ведаешь, германец забил, чтобы он об угол головою бился, где он теперь есть!..

Баба Роха отправилась с товаром по хатам, а мы с Зямой побыли сначала у нас, смотрели книги, потом в саду, на улице. Пошли было к Шуре, однако у них никого дома не оказалось. А когда баба Роха вернулась, сели обедать все вместе.

Но сначала, едва мама отодвинула заслонку, чтобы доставать горшки, Роха что-то ей там зашептала, и шепот был такой, что я, и сидя за столом, услышал:

— Сама уже… я такой поп, что беру и боб… А за него… Раструбит по всем Милтачам…

— Да нет, Рохочко. Сегодня пасоля с певием, а потом и панцак[72] забеленный, — вслух ответила мама.

Было потешно, когда баба Роха зачерпнула из миски кусок мяса, а после взяла его из своей ложки пальцами и положила Зяме на ломоть.

— И ты, — сказала, — пальцами бери. Сначала бог сотворил палцы, а потом уже видэлцы[73].

А в общем-то, хорошо было, что этот хлопец, такой не наш, не деревенский и такой… ну, по-ихнему такой же самый, сидит у нас за столом, как когда-то сидел Шура, в тот, первый раз, с нашим первым общим уловом. Он, Зяма, как и мы с Александром Сергеевичем, кончает второй класс, а когда мы кончим третий, будем, как и он, в четвертый ходить в Милтачи, и тогда нам еще лучше будет с ним дружить. Жаль только, что вот пообедаем и он уйдет… И я попросился проводить Зяму.

— Еще чего? — удивилась мама. — Он же с бабою, не один. А коровы твои?

Сразу два довода против. Но первое «против» отклонила баба Роха:

— Ганно-сестрицо, хай себе дружат сиротки. Или ты не видишь? А Зяма и учится добра. Он еще и картинки малюет, как живопивец.

Мы с Зямой засмеялись. А про другое мамино «против» я сказал, что попрошу Тоню, она мне должна не полдня, а целый день отпасти. Тут еще и Роман кстати свое слово хозяйское сказал, и наша мама отпустила меня.

Мешок с тряпьем и куделями баба Роха оставила, так как завтра утром Роман собирался ехать в Милтачи. Они все еще чего-то, баба и мама, никак не могли договорить, и мы пошли с Зямой одни.

10

До Милтачей от нас пять километров. По тому возрасту расстояние немалое, хотя возле дома или на выгоне босые мальчишьн ноги выбегали и не столько.

Позже, когда я подрос и стал ходить в школу в местечко, оно со временем начало казаться мне совсем не городом, каким представлялось смалу, из Овсяников. И про то узнал, почему оно называется Милтачи. Милту, жидкую затируху из овсяной муки, которую, кстати, в нашей деревне не варили, милтачане в каком-то своем легендарно далеком походе разбалтывали просто в придорожном маленьком прудке, оттуда и хлебали ложками. Легенда потешная, деревенская, с издевкой, сами жители местечка ее не любили. Они были с гонором, женились только на своих, всех деревенских называли хамами, а в той сосновой роще, что стоит между Милтачами и панской усадьбой, брали из гнезд грачат, которые еще не летают, но уже сытые. Мешками полными приносили их и тушили. Вот поэтому-то и милтачевских девок, как смеялись у нас, никто из деревенских не берет замуж: грачатами тушеными несет.

Обо всем этом я узнаю позже. А тогда я шел и радовался, что мы не только подойдем к Милтачам, что я не только еще раз увижу местечко, но и в хату к Зяме зайду. Боже мой, целое путешествие в неведомый мир, пусть себе и много ближе, чем тетины Яры!..

Я шел босой, Зяма — в старых сандаликах, я — в домотканых портках и в покупной рубахе, а он во всем покупном, лишь без шапок мы оба, стриженные под машинку. И у Зямы уши чуть больше торчали, чем у меня. И глаза у него черные, большие. Мы шли, говорили, не оглядываясь, а потом, когда оглянулись, увидели, что баба Роха далеко-далеко сзади, еще только на взгорок вышла. Но мы ее ждать не будем, пойдем только помедленнее.

Дальше большак спускается в долину, и так до самого местечка. И оно, то местечко, уже хорошо видно — и хаты, и каменные строения, и церковь надо всем этим со своими шестью куполами. По обеим сторонам большака стоят старые березы, меж березами одна, потом еще одна низкая толстая груша-дичок, тоже старенькая. Поначалу по обеим сторонам большака за деревьями тянулось поле, а потом деревья кончились и с левой стороны начался большой выгон. Там ходили коровы, широко и редко разбредаясь по траве. Зяма сказал, что это коровы ихние, милтачевских евреев, и пасут их не дети, как у нас в Овсяниках, а нанятый пастух, дядька Шиман.

— Вот увидишь, какой он смешной. И добрый. Там и наша бгэймэ. Это корова по-нашему. А называется Блимэлэ, цветок.

Когда мы дошли до того места, где паслось стадо, Зяма показал свою бгэймэ. Рыжая Блимэлэ узнала его. Мы в две руки почесали ее между рогов, а она постояла, послушала, как и наша Подласка. А потом мы подошли к пастуху.

Это был дядька с реденькой седоватой бородкой, в пестрой кепке. Босой и не с палкой, как мы, овсяников-ские пастухи, а с веревочным плетеным бичом на толстой короткой ручке с сыромятной петлей на конце. Бич этот, сложенный в несколько колец, висел у дядьки через плечо, ручкой вперед. Выцветшая на солнце темная рубаха была вобрана в засаленные залатанные портки, тоже покупные, подпоясанные узеньким ремешком.

— Здоров, Шиман! — сказал Зяма, подавая дядьке руку. Как мне в нашей хате. И мне это сразу показалось необычным, потому что у нас все дети старшим говорили «вы». Но дядька не обиделся.

— Здоров, Залман! — сказал он. — Давно не встречались. А куда ж ты бабу Роху девал?

Я догадался, что они здороваются шутя, сегодня уже виделись, что Зяма хочет похвалиться, как это просто у него со стариком.

— А это чей? — спросил дядька обо мне.

— Это Юрик, мой друг. Мы с ним из Овсяники идем. К нам. А баба нас догоняет.

— Ясно. Ну, Зямин друг, здоров! — сказал дядька, протягивая мне руку. То ли шутя, то ли нет, сразу не распознать. И я свою подал — поздоровались.

— Шиман, ты нам покажи, как стрелять с бичом, как суслик бить и как играть на гармошку.

— Сразу так много? — улыбнулся дядька. — А сам как будто кривляешься, гимназист. Надо по-настоящему так: стрелять бичом, бить суслика, играть на гармошке. К тому же на губной.