Стежки, дороги, простор — страница 104 из 112

Скворцы и ласточки — мелочь, которую, если бы и очень хотелось, не счесть. И сознавать это было приятно, глядишь на них, как на звезды, которым тоже нет числа. А аист — по-нашему не только бусел, но и бацян — один со своей аистихой, и мы приветствовали, можно сказать, персонально. Увидев первого бацяна, мы, хлопчики, с радостным гиканьем кувыркались на подсохших прогалинах, а взрослые девки, заметив его не в полете, а уже на гнезде, чуть не плакали: замуж этим летом выйти не удастся… Дед Богуш, так тот однажды при мне даже и поздоровался вслух:

— Здорова была, божья птушка! Кабы нам лето с тобой добра перелетовать!

И смотрел на аистиное гнездо, задрав белую бороду, прижмурив глаза под седыми бровями.

А мне было очень завидно, что не на нашем, а на их гумне была одна-единственная в Овсяниках буслянка. И туда, на пригуменье к Богушам, я бегал часто, благо они жили близко и мамин крик: «Юрик! Цевок нема!» — долетал туда и от нашего порога.

В то время, в начале весны, как раз на кроснах по хатам ткали и на долю детей выпадала бесконечная нуд-пая работа — ссучивать уток с больших клубков на цевки, которые мы сами же и нарезали из ровных гладких прутьев малинника. Такую цевку — шпульку с проткнутой мягкой сердцевиной (сегодня уже всю тогдашнюю технику требуется объяснять), намотав на нее нитки, укладывали в челнок. Сукало было деревянное, с большим маховичком, а в движение оно запускалось бесконечными толчками наслюненной ладони по валику. Пропасть тех ниток приходилось пересучивать с клубков на цевки — то серых на будничную посконь, то светлых тонких на полотно льняное, то цветных на узорные покрывала. Ладонь об этот гладенький валик обобьешь до того, что она распухнет, и только, бывало, выбежишь за порог, опять: «Юрик!..» А здесь же, на улице, где подсохло уже, и «чижик», и «лапта», и гости такие — аист, скворцы!..

Никак нам не удавалось распознать, тот это самый бацян, что прошлым летом здесь гнездился, или, может, сын его с молодицей, а то и просто новые, которым на этот раз понравилось именно здесь. Или, может, женка у которого отсюда, из прошлогодних аистят, вот она-то своего сюда и привела…

Было и такое однажды весной, когда на нашу пару напал одиночка. Схватка^была отчаянная — с пикированием одного аиста на клюв, штыком наставленный другим аистом, с кувырканием на скате высокой крыши, когда птицы друг друга будто за грудки хватали, с победным клекотом законного хозяина, когда незадачливый чужак улетел куда-то на другую схватку.

Вся аистиная жизнь проходила на виду. И гнездо он ремонтировал, и женился, как на трибуне, и аистят высиживал, только голова торчит целыми днями над гнездом. Вернувшись с болота с куском мха или веткой, а то и с поживой о четырех лапках, он радостно клекотал, и этот клекот деревня сочувственно слушала и поздним вечером, и на рассвете. Иногда аист соскакивал с гнезда на крышу, обходил его со всех сторон и вышвыривал из-под буслянки воробьиные гнезда. Набивалось этих непрошеных квартирантов много, и хоть бы жили себе тихо, без возни и гвалта, дали бы хозяину в свободную минуту постоять на одной ноге, подумать…

Раньше аистов и намного раньше ласточек заявлялись в деревню скворцы.

На днях я подумал, а вернее сказать, в мои годы как-то снова по-детски почувствовал, какое это чудо, какое счастье — смастерить весною скворешню. И смешно стало, когда вспомнил, как я учил дочку-пятиклассницу делать «домик скворцу». Было у нее такое домашнее задание по странной в данном случае политехнизации. Так увлекся батька, показывая, что и начал сам, и кончил сам. Не хватало только березы, чтобы разуться и залезть повыше. Да не идти же мне было за своей Татьяной в школу.

И другое вспомнилось. Охристый, с белыми, светлыми окнами дом моего друга в далеком райцентре. Самодельный столик в саду, груша-виневка с еще сочно-зеленой листвой и недоспелыми плодами, а в листве да в грушах высоко скворешня. Впервые увиденная мною, такая весело необычная — девять этажей сплошняком.

Зяма, спокойный и солидный Залман Хаимович, хороший учитель белорусского языка и литературы, был уже тогда на пенсии, преждевременной, по здоровью, подорванному двумя фронтовыми ранениями. У Зямы внуки-школьники, скворешню эту было кому и задумать и смастерить, однако я, глядя на его безнадежно бледное, усталое лицо, спросил, кивнув головой вверх, на скворешню:

— Твоя работа?

— Только проект, — улыбнулся он в ответ.

Тихо было и солнечно, как-то устало тихо и солнечно и, разумеется, грустно на душе. Мы долго не виделись, и, как говорится, опять бог знает когда… Да и вообще… Мы, его родственники и друзья, уже знали то, чего он как будто не знал. А тут пахло садом и огородом сразу, так как стол стоял в траве между виневкой и яблоней, а рядом был огород и в нем за грядками с разными морковками и петрушками подсыхала вяло-духмяная картофельная ботва, запах которой я очень люблю, с детства. Из самого верхнего, из девятого оконца скворешни лениво, с паузами цвиркал, поглядывая вниз, Серый кум-воробей, будто скучающий от безделья комендант опустевшего на время каникул общежития.

Зяма подумал о другом, не о нашем пединституте.

— Весной, как только скворцы вернутся, это их высотное сооружение все звенит-переливается… Вроде жалейки. Или той губной гармошки.

Он не сказал, чьей гармошки, мы с ним молчали об одном, каждый по-своему представляя то давнее. Чудаковатого, доброго дядьку Шимана, милтачевского пастуха, что был когда-то почтальоном в далеком русском городе, однако и там не отвык от деревни, не изжил своего детства, а вернувшись в Милтачи, по-прежнему любил играть, когда пас коров. Больше никогда в жизни я не слышал, чтобы кто-то так хорошо играл на этой, казалось бы, детской игрушке — губной гармонике. В одиночестве, самому себе и тому, кто не шутя попросит и умеет слушать. Мы с Зямой слушать умели, и он уважил нас два или даже три раза. Когда я уже в их местечковую школу ходил и Зяма меня иногда провожал недалеко. Негромко, увлеченно играя, Шиман стоял, а мы сидели на траве, и нам было очень хорошо. Как и тогда, когда мы играли вдвоем с Володей Казаком — он на скрипке, я на мандолине. Чаще всего протяжные, грустные мелодии…

Прежде, чем мы с Володей научились играть вдвоем, он пиликал один, а еще раньше, до школы, не играл вовсе.

Играли скворцы, зяблики, жаворонки. Кто в сучьях деревьев, еще без листвы, а кто за гумнами, над полем, еще сырым, с последними пятнами серого снега в бороздах.

Вот мы с Володей пилим дрова, так сказать, помогаем Роману. Забавляемся, пока придет Богушев дядька Иван, который вчера тоже помогал весь день, а сегодня, о чем предупредил с вечера, немного опоздает — надо хлеб в печь посадить. Роман колет напиленные вчера кругляки, а нам с Володей разрешил немного поводить-подергать пилой. «Только пальцы себе не отпилите!..» Березовый хлыст мы выбрали из сваленных возле забора сами, который полегче, чтобы не так трудно было поднять на козлы, ну, и еще с тайной задумкой…

Солнечно. Из-за гумна, когда у нас становится совсем тихо, слышно, как звенит-щебечет-заливается жаворонок, вроде один, а может, и больше их там. Песня доносится сразу со всех сторон, не только сверху. А на старой березе, что от улицы, щебечет скворец. Да так старается, так уж крылышками разводит, ахает да ойкает, и по-кошачьи тебе, и чуть ли не по-соловьиному, и шутя, и как будто с обидой, что нам хоть ты бросай пилить, а стой и слушай…

Но мы пилим, стараемся. Пила шаркает и звенит, время от времени гнется, брызгает опилками, и вот наконец наше первое полено — жах! — падает на землю. Тогда нам слышны и жаворонок из-за гумна, и скворец — еще лучше — с березы. Потому что и Роман как раз перестал гахкать, поставил кругляк на колоду, а сам смотрит на нас. Володя подсвистывает скворцу, и, хотя это у него, как всегда, выходит почти по-скворчиному, тот, возле нашей скворешни, будто и не слышит, так занят песней. Роман уже не смотрит на нас, снова гахкает, и мы с Казаком приступаем к выполнению своей задумки.

Конец березового хлыста отпилился ровно. Отступив на ширину двух моих пальцев, начинаем отрезать себе кружок. Это только кажется — так все просто, когда ты глядишь со стороны, а теперь… Пила наша скачет. Пальцем сбоку ее, как это делают взрослые, не придержишь на нужной линии, все-таки боязно палец подставлять. Один неудачный надрез… Другой… Все не так!.. А тут еще к моим ногам вдруг подбежал, привязался мой Мурза. Совсем еще щенок. Он то украдет что-нибудь, обносок какой в чулане или веник-голик в кухне, и все старается подальше перепрятать; то в хате со мной разыграется на полу, и мама говорит, что ей тогда не отличить, где хлопец, где щенок, то сядет мой Мурза в открытых воротцах, смотрит на улицу и, как старик, что-то все думает… А вот же где-то был и прибежал!..

Что ж, можно и отдохнуть, тем более что с кружком у нас ничего не получается. Володя отпускает ручку, я тяну пилу на себя и прислоняю ее к нашему хлысту на козлах, а свой конец, свою ручку кладу на землю. Мурза гавкает, глухо ворчит, вцепившись всеми зубами в мой рукав, я глажу сыровато-холодной ладонью другой руки его мягкие теплые уши. Тут он отпускает мой рукав, хочет схватить за руку. Не кусает, нет, только зубами щекочет. И Володя гладит Мурзу. А тот и на Володю огрызается. Мы так с ним разошлись, расшалились, что не заметили, как кто-то подошел. Мурза первым заметил, разгавкался.

— Что, — сверху спросил дядька Иван, — собрались воробьи да вшей бьют! Здоров, Роман! — И на Мурзу: — Ой-ей-ей, какой же ты страшный! Стихни! Ну!..

Над щенком, маленьким и звонким, огромный человечище, Чеп-дреп. И мы с Казаком засмеялись.

Мы уже знали, почему дядьку Ивана так зовут. Дед Богуш, это еще давным-давно было, купил в Милтачах часы-ходики, домой воротился поздно, когда маленький Иван уже спал. И утром он, на свою беду, рассказал детям на улице:

«А шегоння ноччу я прачнувша и не шпал, и меня шон не брал. Бо на штене у наш што-то вшо: чеп-дреп, чеп-дреп!..»