Через неделю Юрочка ушел с дядьями в Костюки, домой.
Кто мог подумать, что прощание их — навеки!
А теперь вот стой да слушай, как за пшеницей, за выдерганным льном гудит его веселый, работящий трактор. Думай о первой своей любви, кричи, сходи с ума и кричи, чтобы вспомнил тебя и пришел. С ним когда-то и на снегу стоять тепло было, а теперь тебе, баба, холодно уже и от летней росы. Иди, иди, глупая, в хату… Пускай гудит его трактор, пускай по дает тебе спать до утра!
Галя тихо пошла.
Двери и в сенцах, и в кухне, и в горнице старые, скрипучие. Как ни остерегайся, все равно скребнут по сердцу. В хате темно. Стоит-то она окнами на юг и на восток, но оконца эти глядят из-под нависшей крыши, как хмурый человек: только под ноги. Галя идет в угол, к кровати, наугад, на ходу расстегивая платье. Раздевшись, она ощупывает край постели и осторожно ложится. Но Со-печка до сих пор не спит. Щека на подушке, рука под щекой, глаза глядят во тьму. Галя нащупывает рукой се теплые, хрупкие плечики и прижимает девочку к себе, вместе со всеми ее мыслями.
— Мамка, а где наш тата?
— Спи, доченька, он скоро приедет.
— «Приедет», «приедет»… Я маленькая была, ты все говорила «приедет» — и теперь говоришь. Мамка, а тата хороший?
— Хороший, хороший…
— А Ленька, дурень, говорит, что тата не в городе, что он в остроге сидит, что он… Как это, мамка?
— Что?
— Ну, как это?.. Ой, я забыла!..
Ты спи. Завтра вставать не захочешь.
— А Ленька говорит…
— Да замолчи ты! — крикнула Галя и сама удивилась неожиданной злости.
Девочка вздрогнула и затихла. Сейчас бы ей как раз и заплакать от обиды, но она минутку помолчала, потом теплая тонкая ручка ее потянулась к Галиной шее, обняла и, казалось, неудержимой силой снова притянула мать к себе.
— Я, мамка, буду спать. И ты спи. Ладно?
— Ладно. Ты только повернись к стене… Вот на этот бочок…
Нелегко Гале произнести сразу столько слов. Но вот малышка затихла. И хорошо. Так лучше и для нее и для матери.
«Рано ей еще видеть мои слезы, рано знать, что я думаю о том, кто стал, на горе наше, ее отцом и… моим мужем… Давай, доченька, уснем лучше…»
Над низким потолком, над крышей — высоко над хатой стоит в небе тихая полная луна. За пшеницей, за душистым льном остановился где-то в поле трактор. Спи, молодица, не успеешь отдохнуть, пока луна погаснет. Спи, спеши уснуть, пока тракторист и прицепщик перекуривают…
Но она, конечно, не уснула. Да и не старалась, видно. И трактор снова гудит, гудит, снова катится над полями, как волна на большом озере, его бодрый гул.
— Мамка, а я уже вспомнила: наш тата — спе-ку-лянт… А что это, мамка? Ты спишь?
Галя молчит.
«Не в том только беда, что он, твой отец, спекулянт. Но я покуда помолчу. А ты лучше спи, не забивай голову такими мыслями. Пускай уж мать — ей поделом, она заслужила, — пускай лучше мать подумает…»
Сергей не явился больше в Гаросицу — ни шить кожухи, ни целовать свою Галю, ни тайком от нее ходить в Кочаны. Его, комсомольца, паны посадили за решетку. Не одного, конечно, — взяли с ним вместе и других, из Гаросицы и из Кочанов. Опять пошел в тюрьму и Иван Черногребень.
В сентябре тридцать девятого года, вернувшись в родную деревню, Сергей сразу же узнал, что девчина его за другим.
Как это случилось, что молодой Хаменок, сын Даньки, взял дочку Марыли Наймитки?
Глядя со стороны, пожалуй, нечему было и удивляться. Он, видно, так влюбился, что пошел против воли родителей. Ну, а на Галином месте не одна бы за него вышла. Такой, люди милые, хутор, да и парень — ничего не скажешь. А что свекор лихой, так ведь не с ним же, не с Данькой слюнявым, жить. Придет час и на Даньку.
Сама Галя знала другое. Микола домогался ее давно, еще до Юрочки. Слух об аресте Сергея, Галины горькие слезы были для него радостью. Сначала она, понятно, и слышать не хотела, а потом грусть немного утихла. Микола же с каждым вечером был все настойчивее и настойчивее. Даже плакал и грозился, что наложит на себя руки, зарежет ее и себя… Защищать ее было некому. Об этом счастливом замужестве трубили не только чужие: и родные и мать были на его стороне. В первый раз он взял ее чуть не силой. Сразу свет застил. Оставалось только плакать и молча пойти за ним, у него же и искать спасения от позора. Когда она пришла на Данькин хутор, ничего еще не было заметно, но вскоре молодица не могла уже скрыть того, что стало заметно раньше, чем дома ожидали…
…В вечном зудении свекра только и слышно было: «Байстрючка, нищенка, пеудаха…»
В последнее слово он вкладывал свой особый смысл. Она была и ловкая и работящая, да что толку. И жить и работать нужно для того, чтобы быть богатым. Хаменок жил для гумна. Голова под облезлой шапкой и старая хатка значили для него куда меньше, чем это гумно. Гумно должно было быть всегда полным. Для этого нужно иметь поле. Больше поля — полнее будет гумно. Меньше поспишь — больше наработаешь. Не съешь, не сносишь— больше останется. Собираясь женить сына, Данька переложил гумно, расширил его для тех снопов, которые придут сюда с поля снохи. А сын с ума спятил… Галя была для Даньки не член семьи, она только заменила батрачку. Сколько бы она ни работала, все не то. Никогда ей не отработать разочарование, урон, нанесенный Данькиному хозяйству.
Микола только сначала, до свадьбы, казался непохожим на отца. Здесь, на хуторе, когда она с ним перешагнула порог этой чертовой ямы, Хаменок показал себя Хаменком.
Свекор Данька… Три раза за все время видела она ласку от этого человека.
В первый день после свадьбы свекровь сварила чугун картошки в шелухе и в чугуне же поставила на стол. Данька снял свою шапку, разгреб руками волосы, перекрестился и сел за стол.
— Масла, может, немного растопишь, — сказал он жене.
Это была послушная, безответная женщина; лет сорок уже тянула, словно выносливая, неприхотливая кляча. Пошла в кладовку и вернулась с ложкой масла. Его было мало для целой сковородки. Еще раз возвращаться в кладовку, снова лезть в горшок — это было уже выше ее сил, да и не в хаменковском обычае. И старуха схитрила перед новым членом семьи: повернулась спиной к столу и плюхнула в масло три ложки горячей воды. Все это видели, но каждый смолчал. Галя удивилась, Миколе стало даже неловко, а старик был доволен вдвойне: и хитростью своей хозяйки, и тем, что этой хитрости никто, как видно, не заметил… Черными ногтями давно не мытых рук он чистил свою картошку и, щурясь, молчал. Затем стал макать ее в масло». Чем больше откусит от картофелины, тем глубже лезет щепотью в жижу.
— Ешь, невестушка, ешь, — говорил он. — Дома-то у вас не было. В нужде росла. Макай.
Во второй раз услышала она ласковое слово через полгода, в летнюю ночь. Миколы не было дома, старуха кряхтела на печи, а старик еще бродил по двору. Потом он «поклевал» грязной щепотью в окно и совсем неожиданно позвал невестку по имени:
— Галя!
Она даже вздрогнула.
— Иди сюда, Галя!
Удивилась. Вышла. «Чего ему нужно?..» Данька потопал по стежке туда, где у поля разросся вишняк. Остановился. Она подошла и остановилась поодаль.
— Ночка какая, а? — сказал старик. — Клевер-то как пахнет. Семенов, будь он неладен… Сколько копен!.. Пойди, Галя, возьми вторую дерюжку. Сходим еще разочек, принесем. Зимой лишнюю охапку где найдешь?
Она увидела у него под мышкой смятую дерюгу.
— Я никогда не крала, — сказала она. — Надо вам, своего мало, так сами и идите.
Повернулась и пошла. Не слушала даже, что он там ворчал. Известно что. Недаром он снимает свою шапку, только крестясь перед иконой, а разувается раз в неделю, в субботу. Недаром он построил большое гумно.
В третий раз смилостивился он, когда она родила Антося и после тяжелых родов целую неделю лежала в постели.
— Курицу надо зарезать, — на третий день объявила свекровь.
Мысль эта, рожденная в муках, не очень-то растрогала Даньку. Не действовало и то, что сын, до тех пор такой послушный, умница, тоже настаивал, что курицу зарезать все-таки нужно. Была и курица такая, не несушка, только ходила и квохтала под окнами, черт ее знает отчего, точно сама просилась под нож. Жена и сын не отставали.
Невестка, чтоб ей пусто было, лежит себе, а картошка еще не вся выкопана…
Старик заманил курицу в сени, закрылся, словил ее в уголке и взял топор. Приговор был приведен в исполнение на пороге. Данька внес курицу в хату, кинул на пол, сказал:
— Нате. Ешьте.
Было это 16 сентября 1939 года — в последний день панской власти.
Паны сбежали, а Хаменок остался. Данька протянул недолго. Не спал, не разувался всю зиму, даже креститься стал в своей шапке. «Конец… Конец света…» — кряхтел он, лежа на печи. К весне старика наконец обмыли и вынесли из хаты вперед ногами. Назавтра Микола закинул его шапку из сеней на чердак и стал хозяйничать сам. Через год умерла свекровь.
…Гудит трактор. Полная луна стоит высоко над полями. Один будет гудеть всю ночь, другая — светить трактористу до самого утра.
Черноволосая Сонечка тепло дышит носиком в мамино плечо. Давно уснула. Вспомнила слово, которым называли на выгоне почти неизвестного ей отца. Пускай спит покуда, пускай не знает…
Галя встала. Хотела выйти на кухню напиться, но раздумала, подошла к окну. Не открывается оно, и форточки нет. А все-таки здесь слышнее, как за морем колхозной пшеницы, за пушистым льном бессонно, неутомимо работает трактор.
Сережа! — шепчут сухие, горячие Галины губы, — Сережа, зашел бы? Ну, хоть напиться…
Да нет, он не зайдет.
Он заходил в эту хату один только раз.
Это было в начале сорок четвертого года.
Около полуночи разбудил Хаменков стук в окно. Ясно кто: одни только были в то время хозяева ночей. Открывать пошла Галя. Сам хозяин в таких случаях не вставал с постели.
Следом за Галей вошли двое, остальные стояли с конями на дворе. Галя поправила фитилек в коптилке, сама отошла в угол. Ее дело сделано, разговаривать будет хозяин сам.