Стежки, дороги, простор — страница 29 из 112

Четыре большие черные лодки одна за другой черкнули носами по песку. Бабы, деды и дети с веселым гомоном двинулись к лодкам, а рыбаки, более сдержанные в выражении своих чувств, потащили навстречу им коричневые охапки сетей, в которых неживым уже серебром переливались неисчислимые сотни силявок. Началась кропотливая работа — выпутывание рыбы из ячеек сети, погрузка в ящики для отправки, когда подойдет рыбхозовский катер.

Вчера старый Вячера, которому и на пенсии не сидится дома, сам выбрал место — надежное, верное. Все четыре тридцатиметровых полотнища сетей, незаметной стеной опущенные в глубину на якорях и поплавках, были теперь густо забиты силявой. Видно, не один ее резвящийся или напуганный щуками косяк напоролся на невидимую капроновую смерть. Как всегда, старая силява засела в ячейках жабрами, а молодь, подсилявники, — пупками. Нежная, жирная рыбка заснула давно, только-только попав в беду, однако и в сети, и в руках, и в ящиках, стоящих на берегу, она приятно пахнет вкусной, соблазнительной свежестью.

— Ну, батька, тоня, брат ты мой, удалась — во!

Сын Вячеры Иван, высокий белобрысый мужчина лет сорока, который с этой зимы вместо отца ходит в бригадирах, вытер руки о штаны и стал сворачивать цигарку.

— Сегодня пойдете туда, за Качан, на Митрофаниху, — глубоко пряча гордую радость, показал дед длинной рукой на водяную бескрайную гладь. — Может, ты в лодке покуришь, Иван? Поехали!

— Куда?

— А ведь я вчера говорил.

— Ты опять за свое!.. Ганночка! Эх, лягушонок! Не умеешь сама, так на маму гляди!..

Пухленькая девочка с большими светлыми глазами, очень похожая на отца, возилась с уже измятой и растерзанной рыбкой, тщетно стараясь вытащить ее из ячейки сети. Молодой пестрый и поджарый кот, словно желая помочь малышке, с налета вцепился в рыбку, яростно мурлыча. Девочка крикнула:

— Апсик, чтоб ты сдох!

А отец схватил кота под живот, размахнулся и швырнул его в воду:

— Еще и он, ядри его айн, цвай, драй!..

Это стало сигналом тревоги. Терешка — самый бывалый и наиболее скептически настроенный подволоцкий тигриный свояк — молнией шуганул от воды. За ним — все кошачье поголовье. Пока пестрый поджарый горемыка выбирался из воды, отчаянно молотя лапками, все его соплеменники уже облизывали усы, с заборов и крыш поглядывая на потерянный рай.

Почти никто не смеялся, разве что Ганночка и другие малыши. Глядя на них, улыбнулся и молодой Вячера, скрыв под улыбкой свое раздражение.

— Эх, батька! И вздумалось же тебе, брат ты мой!.. Ну что ж, пойду возьму пилу и топор…

2

Южный берег большого залива, берег, к которому направились старик и Иван, встречает вечно живым шумом соснового бора.

Хорошо здесь, если есть досуг полюбоваться!

Вот и сейчас: понизу стелется вереск в румяном утреннем свете, а над вереском, тоже залитые солнцем, густо вздымаются высокие сосны. Хорошо закинуть голову, заглядеться на их серо-зеленые, со стальным отливом, кудрявые вершины на фоне лазури и голубиных облаков. Сосны гудят. Словно рассказывают чудесные сказки детства — одну за другой, неутомимо и радостно, тихо и мудро, как умеет добрая, ясная старость. Озеро сегодня молчит. У низкого берега — песчаного, кое-где в пятнах реденькой травки, — блаженно прихлебывает чуть слышная волна. Чайки играют над зеркальной водой, пикируют на добычу, садятся на влажный, вылизанный приливом песок, только их следами исчерканный, с пестринками только их перьев. Тут же, вытолкнутая на берег не одним бурным прибоем, незаметно превращается в прах, доживает на солнце свой век разбитая лодка. По рыбацкому обычаю, лодку бросают там, где ее настигла последняя беда.

Обрывистый берег — дальше, южнее. Высокий, с морской галькой внизу, с мыльным намывом пены. Вода дни и ночи годами подмывает желтые слои песка, который сползает, предательски оголяя корни самых смелых сосен, густо вышедших здесь на край обрыва. Они — большие и поменьше — отчаянно цепляются за обрыв, а потом все-таки падают…

А наверху по-прежнему потрескивают под ногами мелкие сучья, старые хрусткие шишки. Выглядывают милые глазки иван-да-марьи. Время от времени в вершинах пересвистываются коршуны, и никак не подходит им этот свист, ничуть не молодецкий и не грозный.

Очень бывает приятно, когда в дикую чащу с живописной тропинкой, петляющей вдоль берега, когда в эту буйную глухомань врежется вдруг клин душистой палевой ржи или цветущего картофеля. Свидетельство, что и здесь потрудилась рука человека.

«Король угрей» сидит на корме, правя небольшим веслом, и внимательно вглядывается в недалекий, поросший соснами берег, словно что-то там выбирает. Подбородок старика, в густой щетине, больше чем когда бы то ни было задран кверху, чуть не к самому носу. От этого всегда спокойное, приятное лицо деда кажется сейчас не просто злым, а даже хищным…

Причина этой злости с лодки еще не видна: она вот-вот откроется за поворотом… Но старик уже видит ее: перед глазами его с самой весны стоит густой, высокий Переймовский бор, искалеченный подсочкой… Еще один след человеческой руки…

«Чтоб ей, этой самой, и отсохнуть! Не дай боже, коли рука без головы!..»

Так думает сейчас, кажется Ивану, его неугомонный батька.

А у Ивана уже злость прошла. Он не спеша, с прирожденной рыбачьей ловкостью работает веслами и время от времени улыбается, глядя на отца. Правда, есть Ивану очень хочется, но что ж поделаешь: старый — как малый!.. Гребец сидит спиной к берегу, к которому они плывут, и из-за плеча рулевого то слева, то справа ему все еще хорошо видна родная Подволока. Серые стрехи. Редкие деревья. Липа — словно темная туча за их гумном. Левей — давненько дряхлый ветряк, только с двумя ободранными крыльями, очень похожий на стрекозу. Между липой и ветряком бородавкой торчит их блиндаж.

Лидки и люди на светлом берегу. Народ уже расходится. Эх, ядри его айн, цвай, драй! Славно бы сейчас растянуться на свежем сене под прохладной крышей гуменца! Даже чтоб Маня туда и поесть принесла. Чтоб двери сами за ней затворились…

Иван со стариком были недалеко от цели. Уже слышался за всплеском весел печальный шум подсоченной переймовской сосны. А тут вдруг произошло совсем что-то неожиданное… Вся Подволока стала видна Ивану из-за спины старика и поплыла, поплыла, поплыла вправо…

— Ты куда повернул, батька?

— Куда надо. Махай поживее!..

Иван сперва озлился, — ну, вовсе в детство впал старик! — а потом рассмеялся. Они домой повернули… Ну что ж, потом, когда старик отойдет, узнаем, что это у него за выверты. А тем временем даже как будто запахло жареной силявой…

Изгибы волн, растревоженных лодкой, отражаются, поблескивают на песчаном дне. Дальше от берега, на глубине четырех-пяти метров, видны густые высокие водоросли — точно лес под крылом самолета. Потом исподволь начинается «поглубь» — таинственная сине-серая бездна. Там где-то неслышно рыскают в поисках добычи огромные, как бревна, ненасытные щуки. Рыскают, гады, а в сеть не идут!..

Когда лодка пристала к опустевшему берегу, у сетей, развешанных на кольях, уже не сновали даже контролеры-коты.

Силява жарится без всякого жира. Можно даже, если спешишь, и не чистить ее, достаточно перемыть как следует. Жарить ее лучше всего в печи, чтоб рыбу подрумянило легкое пламя сухих, как соль, сосновых поленьев.

Когда мужчины вошли в хату, Маня, еще через окно увидевшая, что они приближаются к берегу, тут же поставила на стол большую, пахучую шкворчащую сковородку. Иван нарезал толстыми ломтями свежий хлеб и нетерпеливо позвал из сеней отца. Старик вошел в хату с бутылкой желтенькой перцовки.

— Жил один чудак, — сказал он, ставя на стол поллитровку, — который с каждым дурнем чаркой делился… Дай, Маня, стакан. Да и сама присаживайся.

Ладонью в донышко он легко выбил из бутылки картонную пробку, налил первую чарку. Торжественно пожелал сыну с невесткой доброго здоровья. Медленно, смакуя, выпил.

— А потом? — спросил Иван, с затаенным смехом глядя на почти совсем распогодившееся лицо старика.

— А потом он эту порцию, что раньше подсовывал кому попало, стал сам выпивать. На доброе, сынок, здоровье!

Пахучая, крепкая жидкость приятно обожгла рот и все нутро. Иван уплетал за обе щеки. Эх, и рыбка же — силява! Даже косточкой не уколешься!..

— Вот я и говорю, — начал старик, старательно двигая покрытым седой щетиной подбородком, — рука бы та отсохла, что головы не слушает.

— Ты опять про подсочку?

— А что ж! Разве ж это порядок! Весь Переймовский бор подсочили! Над самым озером! Я еще, не при вас будь сказано, голозадый бегал, а он уже стоял. Две войны выстоял, а теперь вот нашелся дурак — на сруб его!..

— Вы, батя, ешьте, — тихо отозвалась полненькая чернобровая Маня. — Стоял он и будет стоять…

— Повалят, доченька! Год-два, и повалят! Потому и подсочку сделали… А ты чего скалишься?

Иван, отсмеявшись, спросил:

— Так ты его пожалеть собрался? С пилой?

Старик вскипел, даже руку с ломтем хлеба поднял.

— Готовое, то, что на дворе лежит, каждый дурень взять может! Ты мне не тыкай этим поленом в нос! Сам с головой, знаю, что делаю!..

— А ты бы помолчал! — накинулась на Ивана жена. — Ешь да иди куда надо! Я вам, батя, еще вот… Нашел, над кем скалить зубы!

Она захлопотала у шестка и вернулась оттуда к столу с большой кружкой чаю, заваренного на липовом цвете. С той самой, как туча, липы, что за гумном. Потом принесла желтый глиняный горшочек с медом и чистую ложку.

— А где ж это дети? — спросил дед.

— Геля пасет. А Ганночка умчалась куда-то.

— А ты им чаю давала?

— Давала.

— И Геле надо было тоже. Она что-то кашляла ночью…

Вконец разморенный липовым цветом и медом, старик смотрел на единственного, оставшегося в живых, младшего, складного и веселого сына, на тихую работящую — молодичку, от которой никто в семье никогда еще дурного слова не слыхал. Смотрел и прихлебывал помаленьку. Подумал даже, что недурно бы сейчас прилечь на часок отдохнуть…