На загуменье деревни Нивищи, на сухом песочке, в трех шагах от озера, у ольхового куста, шевелится, потрескивает небольшой костер. В бледном пламени стоит таган, а на нем большой чугун. Уха только что поставлена. Дочка деда Вячеры, еще не старая, подвижная вдова Надя, только что прибежала с жатвы — сварить обед мастерам, перекладывающим хату. Поставив уху, Надя чистит щуку. «Рыба с рыбой… Ну что ж! Ведь не у себя в печи…»
Слышно, как во дворе тюкают топоры. «Отец командует, дай ему бог здоровья. Этакое бревно приволок! И не спросила даже, где взял: в лесу или дома? Словно бы оно лежалое… Видать, свое. Под окна, говорит, очень подходящее. Хату-то ведь не новую рубят, а перекладывают старую. Пять кубометров только и дали в районе. Начальник молодой еще. «С лесом, говорит, теточка, у нас сейчас большой дефенцит. Стройтесь из местных материалов: из кирпича, из самана. А мы тогда поможем вам и шиферу достать». Говоришь ты, хлопче, может быть, и складно, да где ж я эти местные материалы возьму, коли их в нашем колхозе не делают? С моими ли зубами мышей ловить? Пускай уж когда хлопцы подымутся. Юрка вон с топором на углу сидит, как настоящий работник. А Михась…»
Она подняла глаза от щуки и посмотрела на озеро. От берега до глубины — идешь, идешь, идешь, да и надоест. «Вот малышам благодать! Как утята, плещутся на мелководье. Вон кричат! И Михась там, и Ганночка…»
Старик Вячера подошел почти неслышно. Когда Надя оглянулась на шорох босых ног, отец, по обыкновению без шапки, стоял за ее спиной, из-под руки глядя туда, где шумели малыши.
— Он нас вон где встретил! — показал рукой старик.
— Целехонький день из воды не вылезает, — с усмешкой заметила дочь. — А вас так дождаться не мог. Уши все прожужжал: «Дед да дед!..»
— А она еще в лодке платьишко сбросила, штанишки сбросила, сама хлюп в воду. Понаучились! И не узнаешь теперь, которое твое: все голые, все плещутся, все кричат!..
— Вы, батя, прилегли бы где-нибудь да отдохнули. Сделают и без вас. А я вот скоро…
Старик, не отвечая, вошел в воду, даже не закатав своих серых штанов.
Свежих людей — скажем, дачников, которых много приезжает на рыбхозовский берег, — очень удивляет, что рыбаки зачастую совсем не умеют плавать. Кто не умеет, а кто и не любит. Савка Секач из Подволоки и спал бы, кажется, в лодке, а уже лет двадцать — сам хвалится — не купался в озере. Пускай себе удивляются, кто хочет. И старик Вячера, «король угрей», тоже плавает как топор. Об этом страшно думать, когда смотришь, как он спокойно стоит в лодке, выбирая перемет, а лодку швыряет с волны на волну, как щепку!..
Чтоб легче было сгибать натруженную на срубе спину, старик остановился только тогда, когда вода была ему по колено. С усилием нагнулся, зачерпнул жилистыми сверху и корявыми на ладонях руками чистую теплую воду и с наслаждением зафыркал. Еще и еще раз. Хорошо! Хотел было окликнуть внуков, но подумал: «Пускай себе! Им теперь не до деда…» И побрел обратно к берегу.
— Есть такие, — начал он, присев у костра, — только и смотрят, как бы где урвать, цапнуть, стащить… Чужому не скажу, доченька, потому стыдно… И я ведь тебе колоду не свою хотел привезти, а тоже краденую. Вчера такое меня зло разобрало за эту подсочку… Я говорил уже тебе. Да и на Василя Романовича, что тянет… Уже с Иваном до самой Дикой Бабы доплыли. Леснику Буглацкому, думаю, залью глаза какой-нибудь там перцовкой — и как камень в воду… Однако уберег меня господь на старости лет. Не наелся, ты, говорит, Вячера, так, и не налижешься. Пускай стоит та сосна да бога хвалит, что я хотел, да он хотенье отнял…
Хвост дыма, черт его знает откуда и как взявшийся, махнул Наде в глаза. Не утирая слезы, женщина смотрела на отца, держа сковородку за длинную ручку, и не могла придумать, как начать.
— Может, батя, Ивану это не понравится, что вы свое, готовое со двора берете? Ивану или Мане…
— Оно известно, доченька, готовое каждый дурак может взять. Но я еще в своей хате хозяин. Кому не понравится, так тот и помолчит. Скажем, мое солнышко уже на закате, не могу я, как прежде, день и ночь — на угря ли тебе, или на силяву, или на щуку… Однако же и пенсия моя, мои пятьсот рублей тоже на земле не валяются!.. Да что-то мы с тобой, доченька, не о том. Брат тебе Иван или не брат? Двое ведь вас только — меньших — и осталось у меня. А такой Мани, как наша, днем с огнем поискать…
К слезе от дыма прибавилась вдруг еще одна. Надя ниже склонилась над сковородой.
— Ничего, доченька… Кабы беда только по лесу ходила! Здесь не подменишь: дай-ка я за тебя помру. Сколько раз лег бы я за это время!.. Мать твоя, покойница…
Но здесь их взрослую, грустную беседу прервал детский смех и крик:
— Ура! Сдавайся!
Это кричал Михась, и поддерживала его, не менее воинственно, Ганночка. Оба голые, мокрые, в песке.
Они подкрались из-за куста. Все вышло очень удачно. Сперва они ползли — совсем-совсем так, как Михась видел недавно в кино. Потом бежали согнувшись. Потом опять ползли… Да вот только дед совсем не испугался. Он сидит, обняв худыми руками мокрые колени, и, закинув голову, хохочет.
— Дед! Ну дед! Ну хватит!
— Хватит, внучек, хватит. Не буду.
— Ты на войне был?
— Да провались она, — был.
— Я знаю! И на японской, и на николаевской, и с панами за озеро воевал!.. За ту войну у тебя Георгиевский крест, а за эту — партизанская медаль. Потому что ты уже был старый и только так помогал партизанам!..
— Будет тебе! Затвердил, как молитву! — попыталась остановить его мать.
— А Ганночка говорит, что, если мы подкрадемся и крикнем, дед испугается… А ты…
— И не говорила! И не говорила! — смеялась, пытаясь зажать ему рот ладонью, девочка.
— А я ей говорю…
— Да будет тебе, смола! — крикнула мать. — Где ваша одежка?
— Там!
— Вояка! Раскричался тут, голопупый! Еще и с девкой стоит! А ну бегом одеваться! Обедать будем.
Все это говорилось не только беззлобно, даже с какой-то суровой многообещающей нежностью. Голые, выпестованные солнцем и водой рыбацкие ангелочки, хотя и без крыльев, рванулись с места, потешно перебирая ногами по желтому и рыхлому горячему песку.
— Девчушка, не сглазить бы, как колобок! — засмеялся вдогонку старик. — И Михась удалой хлопец. Чисто ершик, да и только! Радость одна — и малой и старший. Справные хлопцы, доченька, а ты…
Вскоре «ершик» и «колобок», один — в черных коротеньких штанишках, а другая — в светлом платьице, шли рядом со стариком по дорожке от берега к срубу, и до чего же им хотелось взять своего дедулю за руки. Однако обе они были заняты: дед нес перед собой большой черный чугун с горячей ухой, обернув его тряпкой. Мать хотела взять чугун сама, но дед ей не дал. И вот она идет сзади и несет только сковороду и миску с кусками жареной щуки.
— Дед! — забегает вперед Михась.
— Ну что?
— А ты поднял бы то полено?
— Какое?
— Ну то, что ты приволок!
— A-а, то. Надо полагать, поднял бы. Только если бы выхлебал всю эту уху да, может, еще кабы умял всю щуку. Ну и хлеба тоже буханку с доброе колесо.
— А мы купались, так ребята говорят, что ты не поднял бы.
— Э, ничего они не знают.
— Глобышев Ленька… Так он не знает даже, за что тебя зовут «король угрей»!..
— Вот видишь! Какой, внучек, король, такая и слава.
Возле сруба, под сиренью, обедали: дед, мама, ихний Юрка, два чужих дядьки, которые нанялись перекладывать хату, и они — Ганночка с Михасем. Малыши сидели, конечно, по обе руки деда. Потом мама опять ушла в поле, а те дядьки, Юрка и дед «прилегли чуток отдохнуть». Чуток, чуток… А сами уже и заснули, уже и храпят!
Михась задумался, стоя перед своей гостьей посреди пустого залитого солнцем двора, усыпанного щепой и перетертой соломой со старой крыши. На вишне они сегодня были дважды. Яблоню тоже трясли. В рот ничего не возьмешь от оскомины. Купаться, пожалуй, попозже. На большак идти — неохота. В поле, следом за мамой, — ничего не выйдет, все равно прогонит назад…
— Давай в классы поиграем! — сказала Ганночка.
Они отгребли солому и щепки, нарисовали палочкой «классы». Попрыгали немножко на одной ноге, а потом Михась сказал, что больше не хочет.
— Я скоро пойду в школу, — сообщил он новость, которую уже и Ганночка слышала не раз. — Мне еще двух месяцев не хватает до семи лет, а учитель говорит: ничего. И я уже писать умею.
— Ну, напиши что-нибудь. Как наша Геля.
— Как раз, много твоя Геля напишет!..
Чем написать — Михась знает. У старшего плотника, дядьки Антося, который храпит вон там между дедом и Юркой, есть за голенищем черный плоский карандаш. Он очень большой и называется столярным. Долго не раздумывая и не посоветовавшись с Ганночкой, Михась на цыпочках подкрался к дядькиной ноге и осторожненько, даже подперев языком щеку, вытащил этот столярный карандаш. «На стенах пишут только такими. Напишем — и опять его дядьке за голенище. А написать лучше всего здесь».
Сосновое бревно, которое дед утром притащил, было уже хорошо обтесано, взято в углы и называлось теперь «подоконьем». Оно легло в стену как раз на высоте Михасевого лба. Забыв, что дядькин карандаш не химический, мальчик послюнил его и взялся за работу. Пока он, пыхтя, опять подперев щеку языком, выводил шесть букв, из которых слагались два его заветных слова, Ганночка смотрела на руку Михася и на таинственные выкрутасы толстого карандаша как зачарованная. За шестой буквой стала точка. Чтобы ее написать, Михась в последний раз послюнил столярный карандаш и ввинтил эту точку ямочкой в не совсем затвердевшую смолисто-ароматную древесину.
— О! — произнес он тоном победителя.
— А что это?
— Вот и не знаешь!
— Ми-хась-ка, что-о?
Черненький, загорелый ершик, внук старого «короля угрей», гордо и радостно прочел:
— «Мой дед».