Стежки, дороги, простор — страница 50 из 112

А Юрка будет смотреть.

«Ну, ну, скорей! Скорей!» — наклоняется он над ними, подойдя ближе.

И ежиха сворачивается в клубок. А вслед за ней сворачиваются клубочкОхМ и малыши.

«Ну что ж, я подожду», — думает Юрка и укладывается в теплых от солнца, душистых ромашках.

Подпер щеки загорелыми кулачками и молчит, ждет.

Как это хорошо, что Шарик дремлет в будке и ничего не видит! А то поднял бы лай и напугал бы ежиков. Хорошо, что и Базыля тут нет, а то он вылакал бы молоко. Хорошо, что никого здесь пока нет, что так тихо, светло. Они вот-вот развернутся. Ежикова мама чуть раскроет свой очень колючий клубок, глянет сквозь щелочку и увидит, что это всего лишь мальчик Юрка лежит. А ведь он только хочет посмотреть…

«Идите, идите, — думает Юрка, — не бойтесь, тут же никого нет…»

Но вдруг раздается Ирочкин голос:

«Юрка-а! Иди, свиней погоним! Юрочка-а!»

Он хочет отмахнуться от нее, но что-то сильное-сильное, теплое-теплое обнимает его — и никак не махнешь. Он хочет крикнуть: «Ну тебя, гони одна!» Он делает усилие, и крик вылетает из его горла, но уже не там…

Это мама обнимает его, говорит:

— Юрочка, Юрочка, вставай! Ты что это сегодня так заспался?

А он кричит:

— Сама гони своих свиней! Сама!

— Сама погонит, — смеется мама. — Ишь разошелся…

И Юрка просыпается окончательно.

— Надо завтракать идти, сынок. Все уже давно пошли. А мы с тобой опаздываем.

Умытого, одетого, но все еще хмурого Юрку за ручку ведут в столовую. Там с него бесцеремонно снимают тюбетейку, усаживают за стол и начинают кормить.

Тетя Полина Ивановна, которая называется «сестра-хозяйка», сперва то идет, то останавливается у других столов, а потом подходит к ним.

— Доброе утро, — говорит она. — Ну, а отчего это мы такие грустненькие? Как мы спали?.. В этом заезде, видите ли, почти нет детей. Вот только ваш да профессора Маркова Александра Павловича, Вова. Но Вовочка, видите ли, заболел ангинкой и пока на постельном режиме» А так бы они играли вместе. Вовочка тоже, как Юрка, очень приличный мальчик…

Тетя «сестра-хозяйка» и сама очень приличная. В чистеньком, хрустящем халате, полная, ходит — точно плывет, и говорит так ласково, так ровно.

И все тут такое приличное: пальмы в кадках, столы под белоснежными крахмальными скатертями, дяди и тети, которые здороваются по пять раз на день. И мама не кричит на Юрку, как дома, а только все шепчет потихоньку, прилично:

— Ешь! Боже мой, да ешь ты!..

И вот в то утро все там, конечно, очень удивились, когда такой милый и тихий мальчик, сидевший с мамой и папой, вдруг закричал на всю столовую:

— Я тут ждохну у вас! Я хочу к тете Вере!..

1961

АМУР


Перевод Д. Ковалева


За большими стеклами пароходного салона — солнце, амурские волны и сопки, которые и нам, новичкам, уже кажутся однообразно экзотическими. Вблизи они серые своей каменистостью и живо, ощутимо поросшие зеленью, вечной, нетронутой. Издалека — чем дальше, тем больше — замгленные.

Изредка встречаются деревни, у которых наш «Калинин» медленно, основательно становится на якорь и спускает шлюпку.

Ночью это было интересно. Свет прожектора полз по серому берегу, по серым, крытым дранкой избам, по шумной толпе взрослых и детей, что бежали к причалу. Какая новость!..

От парохода до парохода — вот и живая связь с миром. В кругу прожекторного света — взволнованная стайка людей; над ними — былинная, васнецовская луна; к ним от борта парохода ползет полная шлюпка. Обыденно, скучно, всюду одну и ту же польку приветственно пиликает местная гармошка. Из лодки высаживаются мамы, папы и дети, которые вернулись из далекого Комсомольска с городскими покупками…

А вокруг — тайга. На многие сотни километров. Уже не только знаю это с чужих слов, но и сам чувствую…

Скучно здесь жить?

А что я думал иногда в родных местах, проезжая у одинокого хуторка? Вернуться из города, от большой культуры, в такую хатку?.. Даже в родную деревню, с ее непролазной осенней грязью, с отчаянно скучными вечерами?.. Это казалось подчас невозможным, как невозможно петуху вернуться в яйцо. Однако же мне не только в годы детства и молодости было там не скучно, а хорошо!.. И теперь мне часто хочется утечь туда, и утекаю, чтоб полечиться землей, тишиной…

Вспоминаю оставленный Комсомольск. Скучноватый Бобруйск на огромной равнине меж далекими сопками, на берегу реки, шириной — не верится — в семь километров! Было не очень-то весело подчас в пыльном, жестковатом однообразии, было бы еще муторней, если бы не встречи с людьми.

Хорошо было с читателями-студентами в одной из городских библиотек. Еще интересней — с рабочими «Амурстали» около их огненно-величественных мартенов, в ленинском уголке, за гостеприимным столом. В молодежных интернатах как-то уж очень по-свойски, легко было рассказывать про Беларусь, про нашу культуру и читать свое, когда-то, в одиночестве, рожденное болью и счастьем вдохновения…

На амурских островах растет высокий вблизи тальник и радостно расстилаются пляжные пески.

Позавчера мы здорово отдыхали на одном из таких островов, гостя у милой белорусско-украинской семьи. С юшкой, чаркой, купанием и беготней. С костром и песнями — вечером, когда мы ожидали катера, который почему-то запоздал.

С тальника капало — будто вот-вот начнется дождь. Амур затих могучей тишиной. А на том берегу вспыхнул, нам в поддержку, другой костер. Видать, рыбацкий: завтра воскресенье. Сиплым, пропитым басом ревел с той стороны, из далекого стада, бык. Песок, с которого сошла вода, расписан был волнами, на удивление, одинаковым, ритмическим узором…

В вечерней холодноватой свежести, на катере, который забрал нас наконец с острова, по-домашнему было любо выпить парного молока. Постояв в очереди к бидону за белоголовым белорусско-украинским хлопцем, который уже окончил первый класс и хорошо играет на скрипке. Между прочим — и папину родную «Перепелочку»…

Что же до красоты природы — так и здесь, на пароходе, мне довольно часто вспоминается Чехов. Особенно на закате солнца и звездной ночью. «Описать эту красоту я не в состоянии, я признаю себя нищим…»

1962

СИМВОЛ


Перевод Д. Ковалева


В Находке, осматривая порт, судоремонтный завод и город, я почувствовал еще раз — до восхищения выразительно, масштабно — могущество родной страны.

После была богатая красота наших двухсот километров — меж зеленью сопок, на орлиных перевалах, в долинах, простреленных вечерним солнцем.

Был шум в полутемноте — шумело Японское море.

Была тишина — в тайге, когда мы останавливались и, пораженные, смотрели на бесконечные поблескивания в темноте сказочных светлячков…

А я вот, проснувшись в номере владивостокской гостиницы, вспомнил — как самое лучшее из всего пережитого вчера — смешливого, замурзанного, босого мальчика-корейца, который в деревне, где мы остановились, вместе с русскими дружками играл в прятки. И хохотал сердечно, и стеснительно молчал, и очень уж смешно было ему, ну просто не удержаться, когда отвечал на мои вопросы…

Почему — подумалось теперь — как символ мира взят голубь, а не ребенок? Замурзанный, смеющийся ребенок.

1962

ЦВЕТЕТ ЧЕРЕШНЯ


Перевод Д. Ковалева


Михайловское я навестил в позапрошлом году, в конце августа, мокрым и еще безлюдным утром.

Лениво перечирикивались воробьи. Ветви яблонь, если б не уйма подпор, так и полегли бы на траву. Запах флоксов, которых на усадьбе, по обе стороны дороги, было неестественно много, разливался под пасмурным небом. Густой, приторный, даже какой-то нахальный…

Этот беспощадно щедрый, не очень продуманный флоксовый запах вспомнился мне в Пятигорске, нынче весной, у дома, в котором прошли последние дни нашей другой любви, другого друга, мудрого и сердечного.

Почему же вспомнился?

Потому что там, у низенького белого домика, под солнцем юга цвела старая черешня. Скромно и очень нужно.

Счастливо, ненаивно верится, что она — та самая, одна из тех самых, о которых было когда-то здесь, в этом домике, написано:

«Ветки цветущих черешен смотрят мне в окна, и ветер иногда усыпает мой письменный стол их белыми лепестками».

Снова прикасаешься душой к тем чувствам, которые подымали и очищали ее в родном доме Толстого, у хаты, в которой родился Купала, на горе, где могила Шевченко, в лесу, неслышно наполненном песней Мицкевича…

Письменный стол, на зеленом сукне которого, как на траве, отдыхали быстрые и неутомимые руки, что здесь вот гусиным пером на бумаге увековечили «Тамань» и «Выхожу один я на дорогу»…

Здесь, у этого стола, вздрогнуло что-то в моей душе: живо, до слез прочувствованно вспомнил окруженный деревьями серый домик Родионовны и слова — золотом на мраморе:

Подруга дней моих суровых,

Голубка дряхлая моя!..

Слова, полные той высокой нежности, на которую способны только настоящие сила и мужество. Те сила и мужество, та радость жизни и борьбы за человека, тот родник бессмертия, из которого непобедимо струится и разливается морем подлинно русская, подлинно народная и подлинно общечеловеческая поэзия двух гениев.

Пушкин и Лермонтов. Лермонтов и Пушкин. Только подумаешь про одного — в памяти встает другой… Так оно идет, без конца повторяется с тех дней, когда ты впервые заглянул в сказочное, чудесное царство их слова.

Особенно сильно и неповторимо чувствуется это — и я наконец-то знаю — на Кавказе. На том Кавказе, что был их карой, их вдохновением, что стал для одного из них могилой.

С вершины Машука, куда нас взвил на «Волге» веселый таксист, — прямо орлиный кругозор. На живописный Пятигорск, который сотнями белых домов и садиков разбегается по низине. На отдельные горы — Змейку, Верблюд, пятиглавый Бештау, Кинжал и другие, окружающие город зелено-серыми пирамидами. На горный хребет, снежно белеющий на манящем радостном горизонте. Видать и место под горой, где вражеская пуля так дико, непростительно оборвала жизнь того милого кривоногого Мишеньки, который со слезами на глазах, с ножом в детской руке бросался защищать дворового мужи