Стежки, дороги, простор — страница 53 из 112

УКОР


Перевод Д. Ковалева


Слон был бедный и грустный. Про волю да про жаркие джунгли лучше и не говорить: он и повспоминать их не может, потому что родился и вырос в зверином концлагере.

Хватит и того, что вот он стоит меж облезлых фанерных будок, тесных, вонючих клеток, перед толпой людей, торчит над их праздничной сумятицей острым, сгорбленным хребтом и едва ли не дрожит весь от холода. Кожа его серая, как деревенская, порядком-таки затасканная сермяга, кое-где даже попротерлась, а в двух местах разодрана, закорела голыми струпьями. Уши свисают обдрипанно, а маленькие глазки смотрят на все печально — до безнадежности…

Человек был счастливый и немного сентиментальный.

По-своему, по-человечески здоровенный, он возвышался над толпой больше чем на голову. Серой солдатской ушанкой, молодым румянцем щек, широкими плечами долгополого, недавно и наконец-то приобретенного пальто. В большущих руках человека было по теплой детской руке. Потешные, как ежата, две маленькие женщины в серых шубках топали рядом с высоченным отцом по мокрому, расползающемуся снегу, а время от времени, то попеременно, то вместе, просились на руки.

Беда, да и только! И нести малышек, и подымать их было неудобно. Мешал кулек…

Зоопарк приехал в город на гастроли больше недели тому назад. Все это время отец собирался сюда с девочками, перед сном рассказывал им всякие чудеса о том, что здесь будет. И только тут, когда подошли к билетной кассе, он вспомнил, что ничего не взял — ни для мишки, который задаром, само собой понятно, не потанцует, ни для мартышек, которые тоже приучены к лакомствам.

Как же тут быть?

Зоопарк разместился на пустыре, этой осенью расчищенном от военных развалин. Поблизости был только один ларек. А в ларьке не было теперь даже каких-нибудь никудышных, послипшихся подушечек. Толстенная от семидесяти семи одежек продавщица посоветовала смешному папе купить у нее сухофруктов. Нашлась газета, кулек был сделан из целого номера и весь до отказа заполнен засушенными, даже, кажется, пыльными грушами и ломтиками яблок.

Но это еще полбеды. Мало того, что с кульком и детьми ходить неудобно, так еще и угощаться из него никто не желает.

Самый веселый мишка, что даже морду ущемляет между железными прутьями решетки, прося сахару, что топает-пляшет за него и до и после, груши те и яблоки только понюхал.

Не захотели их есть и обезьяны. И маленькие, что стрекочут и носятся, бесстыдно поблескивая круглыми радугами будто ошпаренных ягодиц. И та самая большая, страшная, совсем похожая на черного, волосатого мужика, которая вот держится никогда не мытой рукой за прут решетки и что-то все злобно жует да сплевывает, жует да сплевывает, а потом отодвигается в угол и, отвернувшись, шепотом ругается…

Так и дошли они, папа с девочками, до слона.

Счастливый отец почувствовал себя еще более счастливым. Сейчас он начнет кормить этого здоровилу на радость своим «вкусненьким»… Будто огромного коня из маленького ведерочка.

— Папа, а где его ротик?

Отец смеется. И правда — рот у слона такой, что ни сверху, ни снизу не увидишь.

— Зато, дочка, нос какой!

— Это не нос, это хобот, — поправила, опять же на радость отцу, его другая, старшая умница.

Веселый человек подставил кулек слону.

Отец знал, чего не знали дочки, что слоновий нос не только называется хоботом. На конце его есть очень хитрый и ловкий отросток-палец. Один, если слон индийский, а два — если африканский. У этого, африканского, — два. Этими пальцами он может, говорят, поковыряться меж плитами тротуара и плиты эти разворотить, как ломиком. А что касается ловкости пальцев, так, должно быть, и нитку в иголку проденет.

Ну, а сейчас он начнет на потеху девчуркам брать из газеты по грушке, по ломтику. Пусть берет как можно дольше, чтоб радость продлить.

Маленькие слоновьи глазки смотрели на человека не то чтобы только с пренебрежением, — в них была еще и снисходительность, и немного издевки серьезного над сентиментальным, а больше, пожалуй, бездонной и неизбывной тоски и муки от беспросветной неволи…

Слон протянул хобот, цапнул пальцами за край газетного кулька и механически ловким движением кинул его себе под нос — туда, где был его малый, будто запухший рот. Даже и челюсти, кажется, не шевельнулись, — просто поехал кулек, как по конвейеру, в бездонный резервуар невеселого живота.

Слон не моргнул, не забормотал. Как будто он тебе услугу оказал, помог избавиться от лишней вещи, от не-удобного положения. Стоит, молчит» Будто не над ним это смеется вся толпа.

…Те девочки в шубках стали взрослыми. Того и гляди, самим вскоре надо будет вести своих «вкусненьких» к запертым в клетках зверям. Тогда, конечно, они снова вспомнят о том далеком послевоенном мешочке с никчемными сухофруктами. Вспомнят немного по-иному, чем до сих пор.

Они выросли, а отец соответственно постарел и стал, кажется, менее сентиментальным. Может, пока, до внуков.

Человеку иногда вспоминаются маленькие слоновьи глаза…

1966

ГЛЯДИТЕ НА ТРАВУ


Перевод А. Островского


На солнечно-искристом снежном сугробе сидит и время от времени гавкает щенок. За ним, поодаль и как бы в яме, виден серый треугольник торца одинокого на пустой усадьбе погреба. Над погребом — солнце. То, что лишь светит и не поднимается высоко.

Декабрь. Год сорок третий.

Какая давнина — почти четверть века прошло.

И пустяковина такая — на снежном сугробе щенок…

…Его ребячий радостный брёх я слышу сквозь гул и дребезжание небольшого, видавшего виды автобуса, который ползет по гравийке, с надоедливым, упрямым старанием пересчитывая ямы и ямки.

Рядом со мной долдонит сосед по сиденью. Он подвыпил, смел и общителен, слюна так и брызжет. Небритая морда. Еще румяная. Видно, не только от перекуски в райцентре. Хотя и в годах он, мне кажется, очень давно, этот хромой здоровяк, — с тех пор, как я ходил в их деревню в школу.

Зачем же так грубо о человеке: «небритая морда»?..

Мы только что встретились с ним в ресторане и там же только что расстались с его односельчанами. Воскресенье, они посидят: надо добрать. Втроем. Знакомы мне еще со школьной скамьи и чужие уже целую вечность.

Когда я вошел в ресторан, они смутили меня радушной, пьяной разноголосицей:

— Зачем тебе в буфет? Что, у нас не та же самая?

— Браток, добавим! Девушка, сюда!

— Ну, ты не сядешь, известно!

Один из них, Сметана, который когда-то в школе умел не только ходить, но и бегать на руках, даже сказал, кивнул на мой корреспондентский аппарат:

— Снял бы нас, Васька Андреевич! Хоть отрицательных!

Неожиданная встреча была так неприятна, что я и пива не выпил в буфете, только взял не очень нужные мне сигареты, лишь бы поскорей выбраться из духоты и галдежа на улицу.

— Оно, конечно, товарищ Зенько, это вам не компания. Хотя, как вы и сами не хуже меня знаете, и в полиции были разные. Иные там…

Хромой сел рядом со мной, будто бы просто занял свободное место. И заговорил первый, как те трое, осмелев от чарки. С ним я уже встречался несколько раз после войны, но он лишь здоровался со мной, даже шапку снимал с какой-то фальшивой, подчеркнутой и униженной предупредительностью, однако никогда не заговаривал.

— Вот хоть бы этот Митька Сметана. Скажем, он тоже полицай. Но ведь не первый же он туда пошел! Силой оружия взяли. И эти оба: Вечер и Максимук. Против рожна, товарищ Зенько, не попрешь. Каждая власть…

Сосед мне неприятен. Молчал бы он лучше, а я бы глядел в окно. Рожь цветет, ходит волнами, столько зелени вокруг. «Глядите на траву — пускай на зеленом отдохнут глаза». Вспоминается давнее, из предвоенной еще службы в армии: слова сержанта на стрельбище. Глаза уже приустали за эти годы. И сердцу хорошо бы отдохнуть и успокоиться. После тревог, перед тревогами. Дорога успокаивает. Вот только он, черт его знает зачем, бубнит давно уже мне известное…

В их большой деревне, которая благодаря церкви и двум-трем лавкам издавна привыкла считать себя местечком, во время оккупации стоял фашистский гарнизон. «Сила оружия» была поначалу у тех двух немецких жандармов, что приехали в это… ну пускай местечко из районного городка. Что-то сразу, в июле сорок первого. Они уже, впрочем, были не одни, оккупанты, а с помощниками. Два полицая и переводчик. Полицаи еще ходили в своей одежде, только неуклюже подпоясанные поверх пиджаков патронташами, с белыми повязками на рукавах, и назывались «службой порядка». Один из них местечку был знаком: шофер Нашóра, тот, что возил председателя райсовета. Переводчика тоже признали: Шлемы-телятника сын, который учился на адвоката. Он был, само собой, без винтовки, с желтыми заплатками на груди и на спине, и все словно ждал, с какой стороны ударят, хотя оглянуться боялся. И когда говорил, и когда молчал.

— Кто у нас пошел тогда сразу в полицию? Первым — Басалай, Алены Конашевой байстрючок. Сами, товарищ Зенько, не хуже меня знаете — голодранец и воришка на все местечко. Ему убить, украсть, поджечь — что нам с вами воды в жару напиться. А Гусакович, тот же в советской милиции служил, так забоялся, что активист, прицепятся немцы, тоже записался тогда. Оно, коли подумать, разве ж мог кто ожидать, что будет столько крови. А порядок…

Гусаковича летом сорок третьего, тогда он был уже комендантом, наши хлопцы сняли с велосипеда среди бела дня в двух километрах от гарнизона. Без шапки ехал, кудрявый, с автоматом на груди. За ним — пятнадцать подчиненных. Веселые, смелые все, победители. На днях закончилась блокада пущи, и партизанские деревни на подступах к ней были до крови растоптаны сапогами, копытами, гусеницами танкеток, умолкли и почернели от огня. И партизаны затихли наконец: кого ж тут бояться?.. Гусаковичу, как самому заслуженному, даже с медалью на черном мундире, досталась первая