Они ведь такие хитрые, вороватые. В других помещениях, в других лесах так же вот залетали. Синицы белорусские, латышские, башкирские… Хлеба гостье такой положишь — не дотронется, а в колбасе, если где оставлена неприкрытой, выдолбит только кусочки сала.
Неужели тебе так трудно дорогу найти, отличить стекло от воздуха?
Напряженный момент закончился горько: она нырнула из-над шкафа прямо в окно, ударилась головкой в стекло и упала на стол…
Как часто я бывал уже таким растерянным и неуклюже беспомощным!.. Ну что, взял в пригоршни ее, еще теплую, с судорожна расставленными лапками, с раскрытым по-мертвому клювом. Был бы маленьким, так, может, и заплакал бы. Теперь понес ее на двор, в сад, и посадил на куст, в густых ветках. Просто так, без надежды на чудо и… как будто с надеждой.
Поздно вечером, возвращаясь из темной лесной аллеи домой, подошел к тому кусту и гостьи своей не обнаружил. Утром на траве — так же.
Ну, что ж, кроме собак, здесь еще ходят своими тихими дорожками и кошки.
Теперь, когда я сижу за столом, оттуда, где голый неподвижный лес и сад, поближе к нашему зеленому деревянному коттеджу, — оттуда, удачно выбрав одну из бесчисленных минут моей тишины, прилетела и села на раму открытой форточки синица.
А, добрый день!..
Некоторое мгновение мы смотрели друг на друга так близко, что стоило бы мне только руку протянуть… За это мгновение я успел подумать, — может, наивно, а может, просто счастливо, — что это моя вчерашняя гостья, успел еще раз повторить в затаенной душе свое прежнее и вчерашнее «я не хочу быть страшным», успел заметить, как она крутнула головкой, тенькнула: «Знаем ваших!..» — и порхнула в сад.
Сладким дурманом конопляной метелки над снегом мне снова запахло — уже без нее.
…А может, все же чудо произошло, — может, синица ожила?
В широком трехстворчатом окне, перед которым стоит мой рабочий стол, как в большой раме, — светлая, глубокая картина.
Взгляд на мир с высоты второго этажа.
Сначала — сад. Вернее, просто поляна с редкими рядами карликовых вишен. Куст можжевельника. Две обессиленно-раскидистые яблони. Сосеночка. Множество белых ветвей расставила молодая береза.
Дальше — темный хвойный лес.
Над лесом сегодня ясная голубизна и слегка пепельные тучки, нарочито распушенные так, чтобы их хватило на все небо.
А на земле сегодня — долгожданный снег, пока еще реденький, с травяными проталинами, и слегка примороженный.
После такой раскисшей непогоди, как вчера, позавчера и несколько дней еще, солнце, снег и морозец настраивают по-праздничному. Хорошо работается, с каким-то особенным вкусом, с тихим ликованием в душе.
От бумаги, которая сегодня белее, чем всегда, время от времени так и тянет оторваться и глянуть в окно, на мою большую картину, на солнечный снег меж маленькими вишнями.
Снежок покрыл и то место, где еще позавчера лежало старое ломаное кресло, которое кто-то нерадиво так и бросил на самой стежке.
Кресла наконец-то нет…
…Больной, измученный бессонницей сосед осторожно постучался в мою дверь. Это не сегодня, а позавчера, когда вместо снега и солнца на картине моей было хмуро и слякотно. С утра постучался, когда в домах, что называются «домами творчества», не принято беспокоить другого своей чуткостью.
Сосед мой не сделал бы этого, если бы день его был обычным, рабочим. Три недели тому назад, когда меня здесь еще не было, его забрала отсюда «скорая помощь». Вернулся он из больницы на днях. Думал превозмочь и низкое давление, и головную боль, и лютую бессонницу, и беспокойство о жене, которая лежит где-то в другой больнице. Не превозмог. И решил вернуться в свою клинику, на этот раз полечиться как следует и стать наконец человеком.
О том, верил ли он в это так же уверенно, как говорил, мне грустно думать…
Деликатный, тактичный, с доброжелательной улыбкой, он вошел, как оказалось, не без причины.
— Простите. Книгу вашу принес. Чтоб не забыть. Библиотечная.
Я понял его.
Впрочем, и мне в тот день не работалось, я с самого утра читал.
Мы стояли у стола, перед большой картиной окна, и говорили — так было легче, чем молчать.
— А вид отсюда ничего себе, — сказал сосед. — Вот только непогодь… Паршивый ноябрь.
— Кресло вон то. Просто бельмо на глазу. Все собираюсь который день пойти убрать.
— Перед моим окном огромная куча угля. Черная…
Когда он опять попросил извинения и осторожно ушел, я снова начал читать, усевшись спиной к окну.
Половина писательского труда — чтение, однако, наработавшись над своим, читается лучше, спокойнее. Утром, почувствовав, что сегодня работа не пойдет, я взял начатую накануне книгу. И вскоре неудовлетворенность собою прошла.
Читал я душевные и простые рассказы бывшего фронтовика, человека, который много видел и пережил, отдав родному делу чуть не все, что мог. С уважением, с завистью думалось об авторе, о цельности и красоте его характера, его жизни. Не впервые, но радостно, будто по-новому, думалось также о «чуде книги», которое может иногда вмещать в себе так много.
День тот, позавчерашний, начался скучно, однако без дождя. Такая беспросветно серая посредственность… После того как вышел мой сосед, я зачитался снова. И вдруг — ливень, летний ливень! Подкравшись к нашему двору, он из низкой тучи обрушился на него густым внезапным шумом. Не на косую хлестал, а прямо сверху жарил, спеша вылить из тучи пропасть никому уже не нужной воды. А потом утих — почти так же неожиданно и сразу.
И тогда я, снова стоя у окна, увидел, что на бурой, еще не до конца истлевшей траве — ломаного кресла уже не было.
Несколько правд сразу.
Первая правда: сосед мой — парень с лучшими чертами русского человека: добрый, правдивый, благородно сердечный, а это — очень немало и не так уж часто встречается.
Вторая правда — немного попроще, даже со щелочками для разных подтекстов и скепсиса: сосед заметил, что я читал его новую книгу…
И третья, горькая, правда — как мало мы, кто пишет сам, читаем друг друга, как редко, как неохотно говорим другому о счастье, которое мы ощутили над его страницами. И как такое безразличие еще более леденит и обволакивает тучами наше одиночество!..
Мое впечатление от книги я ему передал. Мы делаем так взаимно и уже довольно давно.
Мысль, что о старом кресле на стежке стоило бы записать, сначала припугнула меня немужской сентиментальностью.
Поблагодарить за такую… ну, очень приятную мелочь прямо вот так, непосредственно — я не смог.
Когда мы расставались на мокрой автобусной остановке, я пожелал ему поскорее вернуться в наш тихий деревянный дом.
— Тогда уж я уберу ваш уголь.
Он улыбнулся.
Зачем только, друг мой, так грустно?..
ИДИЛЛИЯ
Перевод Д. Ковалева
Он был кузнец, один на три деревни, человек нужный и почитаемый. А жену привез себе откуда-то издалека. Тонкую, визгливо-голосистую и диковатую неряху. Его за родимое пятно на щеке прозывали Лапой, а ей сразу же придумали другое имя — Магдалина, будто без смысла всякого, но для всех чем-то понятно и смешно.
Кузница звенела в деревне, а жили они на хуторе за деревней. И Магдалина, как только увидит через окно, что кто-то идет, на всякий случай пряталась в каморку. Уже и дети у них пошли, уже и пастушками на пастбище выбегали, а мать все никак не могла освоиться.
Один из веселых мужиков, Павлюк Колоша, так тот, проходя около хуторка Лапы, сразу в хату не заходил, шел в каморку и заглядывал за бочку или за сундук:
— Ага, сегодня ты тут! Здорово, Магдалнница!
А она стыдливо, растерянно:
— Гы-гы-гы! Я думала, дядька, что это не ты…
Неряшливостью она, как Лапа работой, славилась далеко.
Давно это было, однако я хорошо вижу тот когдатошний хуторок на пригорочке у проселка, а рядом с ним, в лощине, круглую сажалку, маленький пруд, обросший аиром и затянутый ряской. В пруду, до половины в воде, застыла ряшечка, в которой учинялись оладьи. На ряшке сидит да время от времени, в поэтической грусти, кумкает лягушка. Большущая, надутая. Спугнешь ее камешком — бултыхнется зеленуха в жижу, а ряшечка даже не колыхнется. Так она отмокала от прошлого до следующего воскресенья, когда у нас, по давнему обычаю, обязательно пеклись оладьи.
Когда же Магдалина, для разнообразия, варила галушки из тертого картофеля, так отжимала их… в подоле юбки.
— Что ж ты делаешь?! — ужаснулась как-то одна из женщин.
А она:
— Гы-гы-гы! Мой сожроть!..
Крылатым стало у нас это «сожроть», им пользовались, говоря не только про Магдалину.
И я припомнил эту давность не так себе. Не раз, не два раза, когда читаешь иные… художественные произведения, и рифмованные и нерифмованные, вспоминаются та идиллия с ряшкой и те галушки.
Простая, добрая душа, Лапа — тот хоть под чаркой, хоть изредка гонял свою половину — учил.
Наш читатель куда покладистей… Сожроть.
ВЕЧЕРНИЙ ЗВОН
Перевод Д. Ковалева
В размноженном на ротопринте, потешно «русском» описании Гамбурга, которое нам, туристам, дружелюбно роздали местные активисты комитета защиты мира, об этой части города сказано так:
«Реепербан — «Хребет» много воспетого района, увеселения Святого Павла, «пристань радости», «святой распущенный». Развлекательный док для матросов всякого цвета кожи. Сотни ресторанов — с китайского подвала до баварского пивного дворца. Они предлагают разнейшие заманивания, не только для нёба…»
Мы, четверо мужчин, зашли туда ясным июньским предвечерьем.
Если открытая, яркая щедрость уличных реклам с красотками в разных позах, если таинственность совсем неограниченных в своей «свободе» кинотеатриков еще возбуждают невольное волнение, так в переулках, куда вход разрешен только мужчинам с шестнадцати лет, — приходят ощущения иные.