Стежки, дороги, простор — страница 7 из 112

— Я ж толкую, брат, хлопцы у тебя — молодцы. И напрасно ты все плачешь… — говорил гость. — Поглядеть только — что ни год…

— Сердце мое трепещет, Алешечка, как услышу… Сам, как говорится, гроша ломаного не стою, да уж дети зато — слава богу, — говорил Лапинка. И выходило у него это как-то по-бабьи: ня-ня-ня…

Маленький рядом с Алесем, чуть из-за стола видать, и ноги не достают до пола. Он был горбун без горба, не от рожденья: малышом еще свалился, постреленок, с вишни и вбил, как говорится, ноги в зад, не вырос. Голова — без шеи, как у ежа, и пострижен «ежиком».

— Вот погляди, — говорил он. — Костик мой — хозяин, слава богу, новобранец, двенадцатый годок осенью пошел. Помогает мне: наметку вытаскивает, греет утюг, пуговицы пришивает. Уже и в лесу два раза был. Или Шурка. Девятый годок, читает — как репу грызет, и гусей пас все лето…

Костик и Шурка со смаком ели, то и дело облизывая стекающее по пальцам сало, и молчали, будто речь шла не о них.

— А Коля еще спит, — говорил Лапинка, — как пшеницу продавши, ни о чем голова не болит… Погляди!

Дядька Алесь слышал этот перечень еще вчера вечером, и теперь ему снова вспомнилось то, что тогда пришло на ум: сгнившие пеньки придорожной вербы, обожженные пастушьими кострами, дуплистые, а все-таки живые, потому что из-под корней пробивается поросль молодых кудрявых веточек, живых, веселых.

— Да, браток, пошел ты весь в корень. Будь здоров, детей — что у Янкеля, нашего корчмаря, — сказал он и засмеялся. — Да что ж ты этого еще не помянул, что в зыбке? Все равно уже: «Господи помяни…»

— Хы-хы-хы, — засмеялась Марта. — Стыдится, убей меня бог! Я говорила — на что оно нам, четвертое? Хватило б и троих. Да все он, убей меня бог.

Лапинка смущенно покраснел.

— Ну ничего, Кастусь, — смеялся гость. — Дал бог детей, даст и хлеба. Мир велик. А как же это он у тебя в лес? Лошадь, что ли, нанимал?

Лапинка оживился.

— Какое там, Алеша, он сам. Как люди.

— Волоком?

— Какое! Не знаешь разве, как у нас дрова возят, по-шляхетски? На себе. Вырубит бревно — на плечи и понес. Каждое утро, как волки, так и ползут из кустов…

— Проше пана, деликатно, — засмеялся гость. — Еще зонтики бы взяли, чтоб не накапало на голову… А ну вас с вашим панством! И ты уже, вижу, шляхтич стал, пан: дрова на сыне возишь…

— Ну, живешь с воронами — каркай по-оному. Чем я не пан? — смеялся Лапинка. — Воду ем, воду пью, водой умываюсь и на пол лью…

— Э, браток, нет лучше, как у нас лес крадут. Пошлешь разведку, а сам — с оглядочкой. Свалишь лесину, колец в семьдесят — восемьдесят, да обернешься за день разика два-три. Тут хоть овчинка стоит выделки. А то, как говорится, и не поел, а только замурзался.

— Что ж ты равняешь, Алешечка. Куда мне, червяку несчастному. Я рад, что хоть так, как люди. Кабы мне лошадь, да сам был человеком. Раньше нанимал, а теперь и я как все.

— По-пански, — усмехнулся гость, — под зонтиком. Эх вы, шляхта, шляхта!..

— Не могу, Алеша, и сам никак привыкнуть. Нет того, чтоб просто, по-нашему, по-людски, а все козырем. Бабка какая-нибудь задрипанная в хату войдет, и то: «День добрый панам». А ей все с таким важным видом: «День добрый, пани». Нет того, чтоб — тетка или бабка. На соломе спят, зубами ищутся, а папство…

— Ты уж не молол бы, побей меня бог, — не выдержала Марта. — Вот потуши лампу да ешь!

— Что, не правда? — огрызнулся Лапинка. Однако встал, дунул на лампу — раз и еще раз — и сел. — Без огня видно, — сказал он. — Ну, так неси, что там еще есть… — И когда Марта вышла на кухню со сковородкой, тихо сказал гостю: — Моей пани, вишь, не нравится. Тоже ведь шляхтянка.

— Будешь тут молоть, молоть, — говорила Марта, подавая на стол затирку, — а сейчас еще то трепло придет. Лучше бы уж Костик шел скорей, а то онять прицепится, проповедовать начнет, побей меня бог.

— А кто это? — спросил гость, берясь за ложку.

— Ученик мой, брат Миша.

— Как это: брат? Где ты его взял?

— Это Алешечка, брат во Христе. Из Заречья один, баптист. Пятидесятники — так они называются.

— А чего ж вы его боитесь?

— Вот еще, — отвечала Марта, — волк собаки не боится, да не хочет бреха слушать. А мой ему потакает…

— Не след этак, Марточка, — перебил ее Лапинка, — он не свое говорит. Написано: «Не укради». Ну, он и стоит за слово господне. Кричит на меня, что Костик ходит лес красть. Грех. И коровку на панском лугу попасти — тоже грех. Вот он какой, брат Миша. Живут они справно, на все Заречье. Он — старший сын у отца, сметанничек, двадцатый год, голос звонкий, забот никаких, чист и гладок…

— Небось кабы своего не было, так попас бы, — вмешалась Марта.

Гость облизал последний раз ложку, положил ее и начал:

— Грех…

— Ешьте, ешьте еще, ей-богу, — перебила его Марта.

— Нет, спасибо, — встал Алесь. — Грех… — сказал он, вынимая кисет с махоркой. — Грех, как говорится, в мех да палкой по боку. А они: заграбастали полсвета — и не грех. Это, брат, одна лавочка: попы с богатыми. А наш брат бедняк хоть сдохни. И ты вот день и ночь сохнешь с иголкой, а в хате полена дров нету. Нет, брат, кто, как слово молвится, в лесу не вор — тот и в хате не хозяин. Присказка спокон веку идет. Сам накрал, девать некуда, а ты, как говорится, гол, так будь еще и свят.

— Оно так Алешечка, — оживился Лапинка. — Пять с половиной злотых одна кубометра дров, три злотых — повозка. И ехать на край света, в пущу. А я тут сохни три дня за возок. И насколько его хватит! А хлеб, а одеться, обуться? А здесь у тебя и правда лес под боком, да нельзя. И сам не гам, и никому не дам. Нет, сами-то они гамают, а ты на него только поглядывай, как цуцик… А посмотришь опять же, по Евангелию… ведь написано же…

— Написано… — возразил гость, — ты скажи, чего еще до сих пор не написано? А в Евангелии не сказано разве, что «горы и долы сровняйте»? Не говорил разве этот самый Иисус: «Горе вам, богатые»? Говорил?

— Говорил, Алешечка.

— Ну, видишь. Тут и вся программа: поделись, как с братом. А они что, баптисты твои — только других укоряют. Как соберутся вместе, так ай-ай-ай, хоть ты к ране его прикладывай, прямо-таки потом исходит от любви. А разойдутся — у каждого святого рука к себе загребает. Он тебе проповедует, мне. Пеклом стращает. Да где ты найдешь горше пекло, чем здесь? Ты вон пойди, тем, кто орудует нами, скажи, что грех… Видел я их один раз да и решил — хватит. Иду это по Заречью, слышу, в хате одной чуть на стену не лезет народ, вой, визг… Что это, спрашиваю. Молятся, говорят. Вошли мы. А чтоб вас, с вашей молитвой. О-о да о-о! А потом, браток, как подняли тарарам, — хоть ноги уноси!..

Лапинка рассмеялся. Вспомнились ему собрания зареченских баптистов. Вот уже шестой год пошел, как у них это началось, как его тянет туда на песни, берущие за душу, и милые сердцу слова о пролитой господом крови. Ходил туда часто, — чужим себя чувствовал среди болотской шляхты. Оттуда и этот самый «брат Миша», что пошел учиться у него шить и шьет уже вторую зиму. И все старается, молокосос, перетянуть его в свою веру, перекрестить в Немане, второй раз, только теперь уже не голого, а в исподниках. На собраниях Лапинка с чувством подтягивал хору своим бабьим голосом, слушал проповеди и исподтишка поглядывал по сторонам. Когда же «верующие» становились на колени и громко, с воплями и стенаниями, молились, по обряду закрыв глаза, — Лапинка тоже прикрывался рукой и украдкой сквозь пальцы следил за тем, как кто молится, особенно когда «крещенные духом» начинали бормотать на «иноземных языках».

— Да простит мне господь, Алешечка, — заговорил он, улыбаясь, — и грех и смех! Петрусь из Новоселок, старый кавалер, рыжий, морда, точно куры поклевали, зажмурит глаза, надуется, словно табаку понюхавши, да только пофыркивает «А-фу-лэ!» Это он с духом святым по-заморскому. А Роман Дуля — ух ты, в новом кожушке, грудь вперед, ляжки толстые, шах-шалах, голенища блестят, бух на колени… «Господи! Ты благоволил, о, чтоб я прозрел и научал народы, о-о, молю тебя». А говорит. что твой пророк, зигзагами все, обиняками. Тоже с духом святым. А я себе думаю: мазурик ты, мазурик! Забыл уже, сколько от тебя девок наплакалось? А теперь ты «прозрел и научаешь народы». А кто у Татьяны коноплю замоченную украл? За чем погнался!.. А бабы, Алешечка, еще почище. Марылька Гарцева — баба работящая — что годок, то и сынок. Эх, зажмурится, сожмет колени и зальется: «Осанночка, Ииисусичек мой, золотенький!..»

— Ха-ха-ха, а ты, брат, все тот же, тебя ничто не меняет, — смеялся гость. — Артист, ей-богу, артист, спектакль!..

— Смеется, — говорила Марта, тоже веселая, — смеется, трепло, а сам скоро будет такой же перекрест, побей меня бог.

— А что ж, — согласился Лапинка, — я тоже уже «брат приближенный». Ждут они, ждут, когда я уверую и креститься пойду, а я уже четвертый год хожу нетелем. Раз на собрании сижу я сзади, а брат Репейка — проповедник, что был в Америке — эх, только глаза поблескивают, чистый и гладкий — «братие, говорит, поближе сюда. Вот ты, брат, маленький, со смиренным видом, иди поближе к сердцу господнему. «Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные…» Я это за шапку да на самую первую лавку сажусь. Гляжу: Настуля Кукобина, первая богачка на деревне, молится, а сама все посматривает за речку, как бы с гусями чего не случилось. А потом — эх, полетела — «а — кыш!»… Ну и пушил же ее брат Репейка. Нельзя, говорит, служить сразу и богу и мамоне!..

— Все одним миром мазаны, побей меня бог, — перебила Лапинку Марта, — молчал бы лучше.

— А ты чего вякаешь? — спросил Лапинка. — Мне что? Все же лучше, чем: «твою мать» да «твою мать», да еще накурят — не продохнешь. А не то шляхта эта, проше пана, только насмешки с меня строит. Какой я пан, — я просто так, чисто одетый.

Лапинка встал с лавки и, согнувшись пополам, заковылял, как селезень, к машинке. Сел, потом оглянулся на Марту. Она вышла на кухню.

— Моей пани, вишь, не нравится, — зашептал он. — Только и лежала б на печи, как медведь. А я, будто рак в кипятке, верчусь… — Взглянул в окно. — Вон и брат Миша идет. Нагрешил я, господи, попадет мне и в хвост и в гриву…