Невольно хотелось петь старые волжские песни. И тошно стало, что вот плывем «вниз по матушке», столько веселой молодежи, а поет она всяческую дребедень, лишь бы современную, новую...
Чудесный мой мальчик кувыркался на вялых покосах, в удовольствие, хохоча от радости.
***
В Ипатьевском монастыре, преобразованном в интересный музей, осматривая кельи, ходя по солнечной траве, под белыми высокими облаками и сияющим золотом куполов, думал о Богдановиче — о его переписчике и летописце...
Наивно думалось, что и он, Максим, когда-то тут ходил. Ну, а почему наивно?
Большое впечатление произвела на меня коллекция бабочек. Особенно голубые, большущие, как две взрослые развернутые ладони. Как же красиво они выглядели дома, в тропиках, над травой!
Что-то очаровательное, не совсем осознанное — о красоте жизни, красоте сказочного полета фантазии, которая не так уж высоко подымается над действительностью.
***
Расстрогал меня, и не только меня, молодой чуваш, который много и очень охотно рассказывал нам о своем народе, своей республике, своей «будущей Венеции», какой Чебоксары станут «в недалеком будущем», когда в нижние кварталы города вклинятся заводи нового, «самого большого на Волге» водохранилища... Так и надо любить свое!
Трогательная бедность и, кажется, доброта. Женщина уступили мне место в автобусе, и еле я весело отказался. Мужчина, у которого спросил, где лучше выйти, очень доброжелательно поговорил со мною. Мерные онучи до колен - у деревенских теток, что ходят по городу в знаменитых чувашских лаптях, огромные короба за плечами. Как же здесь не расчувствоватьсч от наивной, детской радости зкскурсовода, того самого паренька, который так доволен, что его народ идет в лучшее завтра? На каждом перекрестке давал он нам новую главу своей истории, надежно цепляясь за каждый повод, даже за то, что Екатерина Великая «в этом вот доме ела нашу стерлядь и очень ее похвалила»...
***
Правым, теневым бортом идем близко от крутого берега, слоено-разноцветного снизу, зеленого — выше. Татарского.
Слева, на востоке, сверкающее множество воды.
Идя с теневой стороны палубы к борту, попал под упругий солнечный ветер и, как тот горьковский рыбак, захотел помолиться кому-то великому: дай мне еще пожить, и я что-нибудь напишу, нужное и хорошее!..
Позавчера был Горький. Город куда более величественный и красивый, чем представлялось. Хорошо, что узнаю Россию. Хоть и поздновато немного. Хорошо, что сын узнает ее,— может, и не рановато: столько впечатлений на одиннадцать лет?..
«Домик Каширина». Сундук под маятником больших настенных часов. Место, где спал маленький Алеша. Подумалось там: а где же выводятся, откуда вылетают в свет буревестники?.. Вспомнилось почему-то множество ласточкиных гнезд на веранде речного вокзала в Химках.
И голубь над черными могучими воротами шлюза; серый голубь с соломинкой в клюве, который нашел там где-то, за верхним карнизом ворот, в углу, свой единственный в мире приют.
***
Впервые так рано вышел на палубу — в четыре ноль-ноль. Но уже застал нескольких... просто любителей красоты, не заинтересованных профессионально.
Справа по борту — Жигули. Покрытые лесом горбы, потянутые ранней дымкой. Левей нашего курса — солнце.
Сижу в музыкальном салоне: драится палуба, да и ветрено.
На реке — рыбацкие лодочки, буксиры тянут или толкают медленные от видимой или невидимой тяжести баржи. Перед нашей «Кубанью» разминаются два белых, чистеньких теплохода. Тихие, полные спящих людей.
Фотографировать не хочется, как и раньше. Не передам я так всю такую вот красоту...
Вчера — высокий настрой в доме, в городе детства и юности Ленина. Чистый, скромный, завидный аристократизм быта и духа, и очень русский и общечеловеческий. На столике Марии Александровны лежат тома Шиллера — в оригинале. Европа в родном доме. Не удивительно, что он, Владимир Ильич, чувствовал себя человеком человечества.
...Наша «Кубань» остановилась у танкера около берега, заправляется. Тихонько помурлыкивает внизу машинное отделение. Слыхать жигулевских петухов — из сонного поселка под горой.
Легче всего сказать: «Я не нахожу слов...» Гора за окном, за водой, за поселком — будто огромная зеленая люстра, широким дном опущенная на возвышение, утыканная коричнево-зелеными свечами сосен, между которыми разлита зелень лиственного, как отсюда кажется, подлеска. Подобие не очень близкое особенно потому, что соседние горы совсем не напоминают опущенной люстры, а свечами утыканы тоже... Слов не нахожу, а надо.
Над горами — низкое небо, мелко замощено серыми кудлатыми тучками, изредка продырявленными голубизной.
Горы будто застыли: не плывут назад, ждут, пока мы заправимся.
Хмурое утро. Стоянка на равнинном и зеленом бере,
От большой воды по уже сухой после недавнего дождя траве пошли мы сначала в лесок, оттуда в степь, по стежкам в траве некошеной, вдоль очаровательных волжских стариц. Спокойная вода в камышах и аире, пропасть подорожника и каких-то колючих серо-фиолетовых, даже потянутых дымчатостью цветов, будто не земных, а с какой-то другой планеты. Дубы. Засохшие деревья на берегу стариц. Мягко-серое, низкое небо.
Погода такая, когда работается хорошо, особенно полазив по воде, по болоту, а потом — присев к чистой бумаге, с душой, полной покоя и благодарности.
Скоро Саратов.
***
Проснулся, глянул в окно — та же самая Волга: вода, и солнце, и зеленый берег... Уже не впечатляет так, как сначала. И естественно это.
А все же еще по-прежнему приятно смотреть на течение и на зелень...
Запомнится и приволье саратовской Волги, и чистенький домик подвижника Чернышевского, и богатая галерея — Поленов и Рерих, «Авель» до сих пор неизвестного Малашкина: убитый юноша и крик над ним встревоженной овцы...
Запомнятся зелено-цветастые ковры волгоградских бульваров, мальчишки-пионеры, которые у Вечного огня несут вахту с оружием тех, кто здесь когда-то пал в бою. Запомнится наша ночная прогулка по городу и ночная Волга, когда мы отчаливали. Белый соседний теплоход, окна которого, будто ячейки медовой вощины, насыщены золотистым светом, медленно разворачивался от причала под еще и еще раз чарующий, всюду уместный, всюду свой полонез Огинского...
Волгоград не произвел такого впечатления, как, скажем, Ярославль, Горький, Ульяновск,— восприятие уже не первое, видел его раньше. Да и Мамаев курган, патриотически обработанный Вучетичем, особенно скульптура с мечом, большого впечатления не производит. Куда больше, с новой силой после первого осмотра, волновала мысль о том, какая узкая полоска земли оставалась на берегу этого страшного» всемирно-исторического Рубикона, какое и в самом деле чудо произошло на этом месте!..
Скоро будет большая «зеленая стоянка». Вдоволь хочется испить шеломом Волги.
***
После роскошного купания в быстрой, чистой, теплой воде, после горячего песка и мягкой тени шел по бережку, где встречаются твердо покоробленный волнами песок под водой и песок на берегу, до свеже-бетонного глянца обработанный наплывами воды, которые часто растревоживаются теплоходами, «ракетами», буксирами, плотами...
Радость — не по возрасту, почти детская.
***
Один оптимист, смехом отмахиваясь от бедности, говорил когда-то: «Ем воду, пью воду, умываюсь и разливаю!..»
А я еще в этой воде и купаюсь. Не только плаваю, а и стоя с удочкой, не выпуская ее из руки, окунаюсь по шею, а затем счастливо обсыхаю на ласковом солнышке, затянутом очень уж подходящей поволокой.
На поплавок особой надежды нет. Просто торчит он себе белым задком из воды, поколыхивается на воде, а я смотрю на него, то теряя в блеске, то снова находя слегка прижмуренными глазами. Ноги в воде будто все ищут дна, увязая в жидкой кашице подвижного, щекочущего песка.
Пройдет белый праздничный теплоход, пройдет серый работяга буксир с огромной баржей, с двумя сцепленными баржами, с плотами. Пройдет, и ты забудешь, что он прошел: не первый и не последний. Да, вот — будто неожиданно на берег катятся волны. Где-то там, на фарватере, поднятые. Накатом — у самого берега шумным, веселым, а то, от напора, свирепым, пенистым.
Приятно было услышать с буксира радио: на волжском просторе — «музыка литовского села...».
На деревьях заунывно, даже с каким-то сентиментальным надрывом канючат орланы. Напоминая то далекое ржание, то неестественно тонкий, писклявый голос здоровенного мужика.
Теперь их над нами собралось особенно много. Пикируют, как бомбардировщики, и хватают рыбу. Один на лету расправлялся с добычей, клюя то, что в лапах.
Чайки, как и теплоходы, по-праздничному белые, чистые.
Вороны — в тяжелых черно-серых сермягах. Летают, разинув рты от жары, ходят по берегу, ожидая, что бог пошлет, грузно садятся на тонкие ветки зарослей, где и орланы сидят иногда, не очень боясь нас.
Вчера был тяжкий, знойный день в Астрахани. Теперь стоим, где позавчера стояли — километров на двести выше.
Утром, свежий после зарядки и хорошего сна, долго ходил по солнечной палубе. Писать не хотелось. Теперь тоже не очень-то те слова, которыми можно бы хорошо передать такую красоту, такое счастье — жить.
Да вот пишу при свете, сначала под шум прощания с теплоходом, что был ошвартован рядом с нами, теперь — под шум волн и поклевывание дождика по тенту над палубой, с высоким обрывистым берегом перед опущенным окном.
***
Присел на круче с необъятным обзором, метров триста над Волгой.
Солнце, ветер, запахи сухой травы. Низко на западе — река. На юге — залив, где белеет наша «Кубань». На востоке — лес: в лиственную, более светлую зелень вкраплены темные елки. Торчат частые сухие сосны — серо-серебристые, окоренные до последнего сучка, обветренные до ртутного блеска, красивые необычно.
Пока мы подымались на кручу, думал: как мне, с чего мне начать запись о новой красоте?.. Думал вяло и безнадежно — пока не спустился немного со стежки под травянистую кручу, пока не остановился в березках да на одной из них — ишь ты, куда забралась! — не увидел на теплой, нетронуто-чистой, в редкую крапинку бересте — ползают божьи коровки. И по бересте, и по сильным, всеми ветрами обветренным листочкам. Сказочный микромир над солнечно-зелено-голубой бездной.