В этой мысли — язвительной, «о чистеньких» — утехи и оправдания мало...
***
За неделю «Москвич» застоялся под соснами, застыл. Не заводится. Скрежещет только, чиркает да зудит впустую, не пробудив «божьей искры».
Дядька Михась, который за рулем, воспринимает это, кажется, без особого волнения. Внешне он, как всегда, спокоен, с доброй усмешкой.
«Именно внешне»,— думаю я, свидетель взрослый.
Два сорванца, которые скоро, уже через год, будут обижаться за такое определение их возраста, тоже думают, мне кажется, что дядька Михась совсем спокоен. Впрочем, у ребят своя забота — разлука: один едет в город, домой, другой остается здесь, в лесу. Они довольно важно и грустно молчат, может, немного и по обычной вежливости терпеливо. И вот — мотор наконец ожил.
Дав ему согреться немного и еще побормотать, дядька Михась, шофер-любитель, он же известный ученый, вышел, стал перед ребятами и, хоть сам уже давно не мальчишка, засмеялся, тихо, хорошо, но и победно:
— Что, думали, не заведется?
В ответ они, будто заждавшись этого момента, дружно прыснули смехом. Думали все-таки, сорванцы!
***
В глубокой долине, будто притаившись,— хутор с большим садом и столетней избой.
Гостей приглашают сначала почему-то в черную кухню, оттуда в более чистую избу, где чувствуется еще кухонная кислая затхлость, а потом уже в совсем чистую, пристойную горницу.
На этом хуторе, сознательно оставленном, не перетянутом в деревню, стоит самая большая колхозная пасека, живет еще один интересный дед.
Появился он перед нами в самом непраздничном виде.
Приехал откуда-то верхом, тяжело ссунулся животом с коня, черноногий, лохматый, расхристанный. Даже подумалось: «И как его, такого, пчелы подпускают?» А цену, себе знает: «Школа — что! Нужна практика». Председатель рассказывал нам в дороге, что сюда, к деду, он посылает девчат после пчеловодческой школы. Подучиться. Мудрой народной терпеливости, любви к делу.
Дед заметно смутился своего вида, вышел, оставив нас в горнице, а вскоре вернулся в чистой рубашке, застегнутый на все пуговицы, в других штанах, ноги спрятаны в сапоги. Тогда вот и сказал он свое полное заслуженной гордости: «Школа — что!»
В большом саду — множество ульев. Всегда они... почти волнуют меня своей многокрасочностью, как в детстве волновали разноцветные карандаши. Зачем ульи красят по-разному — для пчел или для нашего человеческого глаза? Жаль, не спросил у старика, вспомнил об этом только после.
Ульи молчат. Только у летков старательницы снуют да немного летают. Кажется, вялые от волглой пасмурности. Сколько тут звона бывает при солнце! А сколько меда — для всех! Наивное, приятное, будто новое ощущение.
Впервые узнал здесь, когда сидели за столом, что последняя чарка называется расходу́хой. Старик расшевелился, много рассказывал о своей охоте при царе, при панах и теперь. Зайцы да куропатки — кто ее, ту мелюзгу считал? Были волки, дикие кабаны, лоси, было браконьерство, были премии, всякая свежина. Был и до сих пор еще остался азарт.
В этой столетней избе, крепкой еще на десятки лет, при огромной, как жернов, ковриге хлеба своей выпечки, при чарке, так сказать, подпольной, но живучей да с медом, подумалось и такое. На нашей земле белорусской, не такой уже и большой, старательно, в густую клеточку, прочесанной тракторами да автомашинами, исхоженной мелиораторами да геологами, низенько облетанной сельскохозяйственными самолетами, можно, оказывается, наткнуться и на такой старосветский хутор, на такого извечного деда. Хоть Чорному его, хоть Короткевичу — в самый густой «несовременный» роман.
В заключение нашей встречи мы фотографировались. Потому что и солнце очень кстати показалось. Дед стал там, где его попросили стоять,— на фоне сада с ульями. По обе стороны — дочки, тот остаток семьи, что сохранился в доме. Пожилая, подвижная хозяйка и симпатичная студентка мединститута. А впереди — внучка, светленькая непоседа. Но здесь, по примеру старших, она успокоилась, застыла, перестала даже улыбаться, для большей уверенности шмыгнув носом.
Только студенточка улыбнулась в самый последний момент. Немного кокетливо. Ну, а как же без этого?...
***
В семь часов, проспав, пошел для прогулки со спиннингом.
Царство мглы и росы. Вскоре сквозь толщу мглы показалось солнце — бледный, тусклый диск. Хорошо шлепать в резиновых сапогах вдоль низкого берега по воде, что еще все большая после дождя, хоть и убавилось ее заметно.
Вертя катушку, заметил в аире... какой-то (досадно — не знаю какой) цветок на высоком тонком зеленом стебле. Целый букет, корона бело-фиолетовых цветочков. А на ней — окропленная росою сетка паутины, красивая, как снежинка.
Только вчера с обеда распогодилось, а как они, пауки, успели здорово отметить этот праздник!
Часа через полтора, возвращаясь домой по росному и уже только слегка мглистому царству, паутины-снежинки видел на маленьких елочках, на стройных кустиках можжевельника, на вереске... Поработали вчера пауки!
***
Радостный клекот аистов — высоко-высоко над нами. Даже улыбнешься, снова и снова услышав. Как бы заражаешься их настроением: «Ах ты, бог мой, как весело!..»
В старице, на открытом месте, и дальше, в ольшанике, сразу, дружно загомонили лягушки. Как по команде. «Чтоб вы подохли, вот разошлись!» — сказал бы веселый дядька. В первый раз, как только мы пришли после завтрака на берег, начало этого гомона совпало с голосом радио, потому что кто-то у дома как раз тогда включил на столбе репродуктор. В другой раз, после аистиного клекота под облаками, в солнечной надречной тишине, лягушки рванули свое «аллилуйя», опять совсем неожиданно и дружно. Даже мы с другом захохотали, каждый у своей заводи.
Первый раз слышу такие причуды, такую капеллу.
***
Вчера лягушки знали, зачем подымали гвалт. Снова холод, снова не клюет. Снова думается о далеком родном доме, где уже, видимо, скучает твой письменный стол...
1970
СЕНТЯБРЬ
Дубовые бочки — звонкие, литые — крепко стоят на земле. Корзины, зеленые — лозовые, и белые — из коренья. Сита напоминают запах свежего помола, дежки — горячий, масляный дух оладьев. Телеги, ящики, мешки, в которых поросята. Кругом неутихающий, неумолимый поросячий визг. И необходимый смрад. Грузовые машины стоят отдельно, легковые и мотоциклы — отдельно. Сельповские грузовики с разноцветной пестротой ширпотреба — от газовой косынки до черных непобедимых сапог. Связки и низки сухих грибов. Сколько труда и радости, красоты родной природы в этом сильном, здоровом волнующем аромате! Сало — горбылями. Крупные светло-коричневые яйца. Желтенькое масло.
— Оно у вас вкусное?
— Не-е-а.
— Я нюхом узнаю́.
— А я так его ни нюхом, ни слухом не знаю. Вот ем себе, сколько живу, от одной коровы.
Хитрая, расторопная, сдержанно веселая женщина. Почти молодайка, а уже красные ботики хочет купить не себе, а дочке.
Яблоки, груши, сливы!.. Кладя на весы, тетка (другая, уже постарше) не очень-то ловко старается выбирать помельче. Да и вешает по-аптечному. А у дядьки, менее прижимистого, но бывалого, более поэтическое отношение к жизни.
— Я что — за яблоко или за грушу буду дрожать? На тебе, браток, и с походом.
Ясный и теплый сентябрь. День, что начался туманом, а потом, когда нам с дороги из дубовой рощи открылся город с краснокрышим костелом и буро-кирпичным огрызком руин замка, стал как-то сразу солнечным. Даже старый молчаливый шофер не выдержал:
— Новогрудок в объятиях солнца!
В полдень, когда мы возвращались в Минск, туманок еще стлался, полз над свежей пахотой, около молодого густого ельничка придорожной охранной полосы. Радостная грусть осеннего, небезнадежного увядания, о которой надо еще писать и писать.
Любуясь красотой полей, думал о каком-нибудь дядьке из того вон хутора или из этой вот деревни: как же он воспринимает всю эту красоту? Просто живет в ней в покое счастливого потребителя? Как птица?
А кто же тогда песни слагал народные?
А мы откуда взялись — те, что пишем?..
1970
ЛИТВА
...Колокола над каунасской площадью, что очень по-своему вызванивают украинский «Рушничок» и неаполитанскую «Санта Лючию». Первый снег под ногами, первые снежинки в тихом воздухе ноябрьского полудня. И от этого звона, и от белой нежности на нас сошла чуть ли не детская радость жизни, соединенная с опытом, болью и тоской пережитого за многие годы. Так мы стояли, несколько белорусов, литовцев, русских, украинцев, латышей, у могилы Саломеи Нерис. Сняв шапки, под звуки волшебных колоколов, в беззвучности малозаметных, игриво-медленных снежинок.
Солнечный гомон балтийской волны. Пуховые дюны Ниды. Свободный разлет современных магистралей. Величественное, красноречивое молчание истории — Тракайский замок над озерами. Заводы, электростанции, новые дома, которым не очень стыдно рядом с дворцами и храмами прошлого. Широкий, быстрый брод лесной Дубисы, на берегу которой — ведро с мелким уловом, а дальше — чистый тихий хуторок, где мы ночевали, где нас, людей дорожных, согрели искренним радушием.
Спокойно-полноводное, солнечно-мудрое течение народной эпопеи Донелайтиса, что так естественно, по-свойски напоминает нашу «Новую землю»
Скорбная мать Пирчюписа, печаль которой так горько, глубоко перекликается с болью отца, на руках которого убитый фашистами сын, перекликается с нашей Хатынью, символом страданий и мужества народа-партизана.
Светлые глаза деревенской труженицы, литовской девушки, в национальном уборе которой так много от жизненной зелени родных полей, а в песне о ромунэле — ромашках — так много и нашей извечной, непобедимой сердечности.
Песня Чюрлёниса, песня жизни, чудесно заключенная в тесные рамки его живописных шедевров. Звонкие переливы сказочно ярких витражей. Слово поэтов и прозаиков, образы кино — свидетельство завидного величия души народа, только численно небольшого. Задушевность друга, с которым при встрече можно поговорить обо всем. Обычная вежливость — в магазине, на улице, в сапожной мастерской,— ежедневная прозаическая вежливость, что помогает светло настроиться...