Стежки, дороги, простор — страница 27 из 31

***

Долина Роз.

Еще зеленые кусты. Лаванда. Могучие ореховые деревья. А рядом с нашей дорогой — какое там рядом! — снежные вершины Балкан.

Турки, что остались здесь после 1878 года. Многие даже вернулись тогда из побега или принудительного выселения своими, во время отступления. Извечные, потомственные мастера по розам, фруктам и овощам.

Приятно слышать об этом. Вспоминается Хикмет. Надо и тут, в этом деле, прежде всего чувствовать народ.

Кстати, и в Добрудже, среди болгар, живут турки. Около моря, к шуму которого, холодному и радостному, нас возила заботливая Парашкева, видел я и турецкую деревню. А в окружном, современном Толбухине мне их показали на улицах. Узнать можно разве только по женским цветастым широченным шароварам. Тихие хлеборобы, совсем непохожие на бывших угнетателей.

***

Теперь, увидев то, что я видел за эти два дня, можно приплюсовать и Добруджу. Чтоб говорить, что и я наконец был в Болгарии.

Она мне была нужна, теперь это ясно.

Что только я сделаю для нее?..

1972


ИДИЛЛИЯ

Он был кузнец, один на три деревни, человек нужный и почитаемый. А жену привез себе откуда-то издалека. Тонкую, визгливо-голосистую и диковатую неряху. Его за родимое пятно на щеке прозывали Лапой, а ей сразу же придумали другое имя — Магдалина, будто без смысла всякого, но для всех чем-то понятно и смешно.

Кузница звенела в деревне, а жили они на хуторе за деревней. И Магдалина, как только увидит через окно, что кто-то идет, на всякий случай пряталась в каморку. Уже и дети у них пошли, уже и пастушками на пастбище выбегали, а мать все никак не могла освоиться.

Один из веселых мужиков, Павлюк Колоша, так тот, проходя около хуторка Лапы, сразу в хату не заходил, шел в каморку и заглядывал за бочку или за сундук.

— Ага, сегодня ты тут! Здорово, Магдалиница!

А она стыдливо, растерянно:

— Гы-гы-гы! Я думала, дядька, что это не ты...

Неряшливостью она, как Лапа работой, славилась далеко.

Давно это было, однако я хорошо вижу тот давнишний хуторок на пригорочке у проселка, а рядом с ним, в лощине, круглую сажалку — маленький пруд,—обросший аиром и затянутый ряской. В пруду, до половины в воде, застыла ряшечка, в которой учинялись оладьи. На ряшке сидит да время от времени, в поэтической грусти, кумкает лягушка. Большущая, надутая. Спугнешь ее камешком — бултыхнется зеленуха в жижу, а ряшечка даже не колыхнется. Так она отмокала от прошлого до следующего воскресенья, когда у нас, по давнему обычаю, обязательно пеклись оладьи.

Когда же Магдалина, для разнообразия, варила галушки из тертого картофеля, так отжимала их... в подоле юбки.

— Что ж ты делаешь?! — ужаснулась как-то одна из женщин.

А она:

— Гы-гы-гы! Мой сожроть!..

Крылатым стало у нас это «сожроть», им пользовались, говоря не только про Магдалину.

И я припомнил эту давность не так себе. Не раз, не два раза, когда читаешь иные... художественные произведения, и рифмованные и нерифмованные, вспоминаются идиллия с ряшкой и галушки.

Простая, добрая душа, Лапа — тот хоть под чаркой, хоть изредка гонял свою половину — учил.

Наш читатель куда покладистей... Сожроть.

1972


ЗЕЛЕНАЯ РАДОСТЬ

Над низким, светло покрашенным штакетником, над горячей песчаной стежкой с одной стороны забора и над богатыми грядками — с другой, клен и рябина соединили листву, по-июньски молодую, нежную.

Так и музыка рождается, и поэзия — от этой нежности.

«Реминисценция — смутное воспоминание, явление, которое наводит на сопоставление с чем-нибудь, невольный отзвук чужого, близкого».

Не за письменным столом и не с ученым справочником, а на деревенской улице, в дороге, где счастье бесконечных открытий пересиливает усталость, вспомнилось сказанное другим. Из чудесной дали юности, через невзгоды и успехи десятилетий пришли они, припомнились слова:

Капае з месяца весняя радасць,

Будзіць зялёны шум у палісадах...

Молодая, хмельная сила поэзии, когда слово ищет выхода из глубины чувства и находит его в намеках.

Автор этих строк, Максим Танк, значительно позже, зрелой рукой поправил молодое так:

Капае з неба зялёная радасць,

3 месяца ціха на росныя грады...

Не знаю, лучше ли это...

Мне дороже всего одно — та свежесть восприятия красоты, свежесть, что повторяется в моей душе — неожиданно и остро, от первого прочтения той «зеленой радости».

Повторилась там, в межлесной, околоозерной, трижды сожженной врагом и вновь воскресшей партизанской деревне на Витебщине.

Повторилась сегодня, уже как летнее воспоминание — зимой. Такою простой и такою неразгаданной нежностью кленовой и рябиновой листвы, еще не написанной музыкой и намеками поэтического слова.

Хоть бы она, зеленая радость, не покидала нас как можно дольше!..

1972


А ОНА ВСЕ ШУМИТ...

Ноябрьский утренний полумрак.

Такая тишина, что и сосны молчат, и Неман, кажется, стоит. Впечатление это подкрепляется отражением сосновой гряды с того берега — оно достает до половины реки. Но, постояв дольше, начинаешь замечать, что на отражении том движется вперед течение. Так вот на темном фоне за окном лучше замечается, перестал дождь совсем или все еще моросит.

Слева, на том берегу, перешептываются дикие утки. Справа, поодаль, слышится грудное, сытое всхрипыванье тракторного мотора. Прямо передо мною тенькает синица. Даже не верится — неужели ее оттуда слышно?..

«Хорошо здесь!» — и за меня сказал бы кто-то хороший, кого мне здесь не хватает.

А я — вместо него — записываю это почти ощупью, все еще в полутьме, стоя в соснах над обрывом.

Метров двести, не больше, помаленьку прошел, а вот как быстро посветлело. И Неман тронулся, и лес промолвил отдельными соснами.

И никогда это не перестанет быть новым, волнующим — как зарождается еще один наш день.

***

Малый деревенский хлопчик, до слез нахохотавшись:

— Ой-оечки!.. Ой, придет такая смешливая минута, что и не знаешь, как ее пережить!..

Он в этом пошел в отца, человека веселого и острого на слово. Отец был, однако, и вредный, его не любила почти вся деревня. Но отрицательного от отца мальчик еще не взял: он и не воровал, и не обижал слабого, и не свидетельствовал в судах за чарку, а вот батькины веселость и остроумие, в сыне умноженные на детскую чистоту, всем на деревне нравились.

Его «ой-оечки!» — через какие-то сорок лет — я вспомнил позавчера в лесу над Неманом, у окраинной улицы Друекииинкай.

Этот хлопчик бегал с двумя молодыми собаками, уже не щенками, но еще и не взрослыми. Хохоча, мальчик упал на пожухлую траву, и черные собачьи подростки то дергали его за одежду и обрадованно тявкали, то прыгали через него один за другим, страшно довольные всей этой возней. Я остановился, любуясь, а потом сказал ему голосом заботливого деда:

— Встань с сырой земли, а то простудишься.

— А я хочу играть! — ответил он, сев между собачками, которые на минуту смолкли.

— Ну, так играй, бегай.

Малый подхватился, быстро и ловко побежал, с хохотом удирая от собачек, которые гнались за ним, по-своему, лаем хохоча.

Этих подростков, давнишнего, из моей деревни, и позавчерашнего, я вспомнил теперь, читая Кузьму Чорного. Когда остановился на предложении, на первый взгляд, обычном и даже не весьма стройном:

«Детство было в силе и во владении своем хотело иметь радости всего мира».

И хочется добавить:

Пусть же имеет! Везде, во всем мире.

***

Низом — порывами — шум, все больше сосновый. Полосы и пятна солнца. Еще ниже, под обрывом, тихий, величавый Неман. А вверху, над всем, что вокруг,— светлые, легкие облака. Солнечно, быстро несут куда-то большую, извечную тишину.

Иду и время от времени останавливаюсь.

Мосток над речушкой, которая булькает в неглубоком овраге. И уже до черноты сухую, и еще зеленовато недосохлую ольховую листву подымает порывами низкого ветра, и, как скворцы на жнивье, она взлетает и садится, утихая, до следующего непокоя.

Вновь показалось в просвете между тучками солнце и сосны на высоком берегу положили на привядшуб траву и стежки длинные тени своих могучих стволов. Строгую, черную неподвижность каждого из этих отпечатков легко обмахивают редкие и ажурные тени лапок, которые пониже по стволу.

От сухой ветки у ствола остался только короткий обломок. Дятел долбит его, и — в минуты полной безветренной тишины — ствол высоченной сосны гудит, как пустой.

Куст молоденьких березок. Еще держится и золотом трепещет на них последняя листва. Словно какое-то знамя наивного сопротивления.

Сочно густая, мощная зелень сосен, приземистых и разлатых. Даже пощупать хочется, словно какой-то, крупной вязки, свитер.

***

Ранним утром, безлюдным и ненастным, ходил по мокрым плитам панелей и про себя, но почти вслух, читал стихи Пушкина. То, чего никогда не изучал по-школьному, что отложилось в душе само, давно и навсегда, что время от времени возвращается светлой отрадой и надежным подкреплением.

А в памяти звучат два недавних концерта: увиденный по телевизору гуцульский и местный, литовский, в клубе нашего санатория.

Знание украинского языка помогло мне тогда еще раз пережить красу чарующей Верховины, где я когда-то бывал. Языка литовского не знаю, в песнях он для меня сходил также за музыку. Звучанье слов, вплетенное в многоголосье инструментов, напоминало и Неман в сосоннике, и озимь да тропинку на опушке, и деревянный домик Чюрлёниса, где и с магнитной пленки, и с репродукций его картин излучался гимн жизни...

Оба концерта были молодежные.

Парни такого возраста в последнее время кажутся мне особенно симпатичными по той причине, что и мой собственный сын тоже становится юношей. А сегодня парни напомнили мне еще и мою молодость.

Ясно, не ангелочки они, чтоб ими только любоваться,— и у их возраста есть свои вины и страдания, это я знаю по бывшему себе.