Стежки, дороги, простор — страница 8 из 31

И еще — если бы не обычный казачий домик в белой гуще других низких, уютных домов, домик, в окна которого видны и Машук, и Бештау, и старая черешня.

Скромная, очень нужная, в нежно-белом цветении.

1964


СКРИПКА ПОЕТ

Диву даешься, счастливому диву — сколько ее, красоты, и как это я мог жить, не повидав до сорока пяти... ну, скажем, озера Луковского, с вековыми дубами и серыми крестами на косе, или могучей ласковой реки Горынь?..

Красоту видели мы вначале из окошек «кукурузника», который нас, троих следопытов народного слова, нес над островками полей, над лесами и щедро залитыми нынче болотами Пинщнны. Низко летели — знай себе любуйся. Но недолго. Только что поднялся, кажется, наш По-2, а уже и садится на поляне у леса трескучею птахой. Представляю — даже и «ноги» наставил навстречу земле, как грач. Сели. Идите нюхайте доброе жито да бульбу в белом густом цветении. Хоть ты с дороги сверни да полежи ничком!..

Давид-Городок.

Можно слетать на Марс, вернуться оттуда и застать над Горынью все ту же бабку с удочкой. Стоит, старая, как и стояла сотни лет, спокойно и безразлично. Забрасывает по-бабьи смешно, через голову, поплевывает на червяка, изредка снимает в ведро красноперку...

Много их здесь, рыбаков женского пола, лет от пяти и до ста, и никого это не удивляет.

Светлая хата над самой рекой. В огороде растут только цветы, которые здесь издавна выращивают на семена и очень любят, не просто торгуют. «Анютины глазоньки»,— растроганно приговаривает тетка над ситом микроскопических семян. Хозяин, толковый и приветливый мужик, охотно дал нам за сходную плату моторную лодку, послал с нами сына, загорелого девятиклассника.

Так мы смотрели Горынь, а затем Припять. Немного удили, останавливаясь в соблазнительных местах, а больше любовались, с бодрым постукиванием летя по прозрачной и тихой воде.

Все красиво, но «гуски» — лилии в Волчьем озере, куда мы вскоре вошли по черноводной, спокойной и только чуть-чуть не через край наполненной Припяти, красивы особенно. На сплошном зеленом настиле из листьев «гуски» ну прямо гусиная ферма, большущая, только без гогота. И мы пошли здесь без постукивания, на веслах, медлительно раздвигая лодкой зелено-белый тянучий настил. Вблизи цветы лилий напоминали мне живое, еще с детства, представление: разрезанное крутое яйцо... Нет, на этот раз,— может, от дум про бомбы и детей, от тяжелых дум, которыми закончился мой вчерашний день,— «гуски» казались мне сложенными ладошками с весело растопыренными пальцами-лепестками...

А сверху — роскошное солнце и белые облака. Плывут вольготно — словно и не плывут. И высоко-высоко!..

Потом, под вечер, нас мотал по колдобинам автобус. Будто специально нанятый, чтобы так мотать. Но все равно мы любовались. И полем по сторонам дороги, и хатами под грузом аистовых гнезд, и солнечным лесом...

Душою нашей пассажирской компании была разбитная, еще не старая цыганка. Рассказывала, хорошо по-белорусски, о самом большом счастье своей бродячей молодости — как она, сидя рядом с отцом на возу, проехала с целым табором, дорогие начальнички, через всю Варшаву!..

Следом за воспоминаниями она пустилась в теорию — начала объяснять нам их тягу к кочевью. Говоря, время от времени покрикивала на Герасима, своего босоногого мальца, который все лез и лез, высовывался из окна.

Потом в автобусе пела скрипка.

Играл старый цыган. Без шапки, лысый, в солдатском галифе и тяжелых с виду кирзовых сапогах. Мы догнали его на выезде из очередной деревни, шофер сам остановил, и «батька» сразу, только умостившись на заднем виденье, начал играть. За проезд. По привычке.

Она и пела, и плакала, и рассыпалась смехом, его скрипка. И это было необычно до самой настоящей радости — там, в глухом полесском лесу, на беспокойной и пыльной дороге!..

Да тут один из нас ошибся... Просто не знал, что выйдет из этого,— взял свой фотоаппарат и снял скрипача. Раз. Затем для верности еще раз.

И скрипка смолкла.

Цыган и цыганка заговорили по-своему, громко и непонятно. Затем старик положил скрипку в футляр, взял мешок, подошел к шоферу, оглянулся на нас и потрогал его за плечо. Автобус остановился. Музыкант сошел прямо в лесу и, сходя, снова оглянулся...

Цыганка рассказала нам, что жинку этого человека в войну расстреляли фашисты. Сам он скрывался с сынишкой. После войны малыша забрали в детский дом. А «батька» ходит. Не просто ходит, а вот уже девятнадцать лет удирает от тех, которые убили жену и его ищут, чтобы убить... По фотоаппарату он «догадался», что и мы тоже от тех, кто ищет его, и потому вот убежал...

— Несчастный человек, начальнички... А слышали, как он играет?.. А как он пляшет наши цыганские пляски!.. Пишет!.. Герасим, не высовывайся, шалопай,— зацепит за голову да вытянет!..

В лесу — солнце и тени. Малый автобус прыгает по корневищам и колдобинам.

А скрипка поет. Душевно и печально. И весело вроде, а очень тоскливо!..

Хоть музыкант с мешком за плечами и с футляром под мышкой идет теперь где-то далеко позади.

Такой бесприютный в солнечном мире.

1964


СЕМЕЙСТВЕННОСТЬ

Ему как бы даже неудобно. Или просто обычно. Это ж не первая школа, которую он здесь строит, в наших родных местах. Если бы не выходной день, когда здесь пусто, так, может, и не повез бы меня сюда — сентиментальничать, умиляться. Давай, давай прикидывайся, только еще более удачно!..

Белый силикатный кирпич. На фронтоне — орнамент из кирпича красного.

Это уже сверх проекта.

Ходим по будущим классам, поднимаемся на второй этаж, потом на будущий чердак, еще без крыши, открытый во все небо.

Оттуда — впервые в жизни с птичьего полета — смотрю на майскую зелень и молодую, еще не прикрытую серость полей, на луг, на не скрытое за берегом поблескивание реки, на лес и хаты солнечного Наднеманья...

Ты молчи себе. Я тоже молчу. Хоть и отсюда глазами памяти еще раз вижу орнамент на гордом фронтоне. Хоть и еще раз, по-новому — с охватом всей жизни, от нашего звонкого детства и до уставшей зрелости — у меня хорошо на душе, мне весело оттого, что эту светлую школу строишь ты — мой брат.

1965


ИЗ ДРУГОЙ ИСТОРИИ

Дождливый август. Утро в мокром, гористом, замгленном Кременце.

В просветах холодной мглы — руины замка. Высоко! Большая белая надпись на древней каменной стене: «Миру — мир». А на откосе — баба с коровой. Над тучами. Видать, та, которую пустили в рай, а она и Красулю туда привела.

Дом Словацкого. Бывший Кременецкий лицей, освященный именем поэта. Уголок Словацкого в городском музее.

Из этой литературной, для нас, «западников», с детства высокой и звонкой, истории мы выехали под дождем в живописные поля, с большими, уже между тем прикарпатскими взгорьями, которые напоминали мне сопки Дальнего Востока. По обе стороны асфальта — не только деревья, но и мальвы, в радостном, бесконечном цветении. До самого Почаева, пока мы не очутились в иной, после кременецкой, истории.

Роскошно-величественная шатровая Византия. Снова удивляюсь, как они умели, попы да ксендзы, выбирать красивые места для своих опорных пунктов. Сверху виден весь мир — как с ангельского полета. И золотые купола над зеленью богатых деревьев — тоже на диво — видны очень далеко,

В одном на монастырских зданий больница для психически больных. Между этой больницей и открытой церковью бойкая молодка, видать, из церковного актива, опорожняет торбы и чемоданы с «приношениями». Опасливо, о оглядкой. Нам сказала, что это — передачи больным.

В церкви полно народу. Служат молебен. Седой попик так окружен бабами, что я едва нашел его глазами. Бормоча над святой водой, наливает ее в бутылки, как лавочник керосин, только что без лейки. Бабы поют что-то бесконечно тягучее, нудное, как негритянские песни на плантациях,— так и давно и, видать, навсегда представляю те песни по «Хижине дяди Тома».

В дождевиках, с фотоаппаратами в футлярах, мы тихо сновали по пышному храму, осматривая его художественные ценности. Икона «почаевской богородицы» блестит в иконостасе небольшой звездочкой. Зауральская тетка, что приехала сюда искать помощи то ли от физической, то ли от душевной слабости, начала нам с наивной приязнью толковать, где какой святой и чем он отличился перед богом...

Бабка, с беззубой, злобной звездочкой вместо рта, с полными веры глазами, не выдержала, глядя на нас:

— Что, начальнички, думаете, на вас и управы никакой не будет? Бог все видит!..

Другая бабка, более либеральная, начала нас брать за душу убеждением:

— Тоже здесь вот, как и вы, один майор ходил, на иконы святые глядел. Толстый такой, гладкий. А потом, это, из яво, из нутра яво, как заревело, как завыло! Сила нечистая! Бес!

— Смешно?..

Однако же чего-то людям все-таки не хватает, если они идут да едут на край света?..

И не только старые.

1965


ПОКЛОН

Снова вспомнил почему-то, как я в начале сорок шестого, двадцать лет тому назад, несколько дней сидел на процессе над немецкими военными преступниками, писал об этом в газете, и даже намеком не вспомнил тогда об одном из подсудимых, солдате, который в последним слове низко поклонился залу и сказал:

— Прости меня, белорусский народ, я очень не хотел делать тебе зла!..

Мы даровали тому человеку жизнь. В то суровое время, при той накаленности справедливой обиды и ненависти.

...Память свою я сегодня проверил по стенограмме процесса. Солдата звали Родэнбуш, ему было тридцать лет, пекарь, сын саарского шахтера. Тесть — коммунист, репрессированный в начале войны. Сам Родэнбуш в тридцать восьмом году «самовольно отлучился» из воинской части, где отбывал действительную службу, и был наказан судом. В вермахт, на Восточный фронт, взяли его в сорок втором.

На обвинительного акта:

«В акции против партизан, около Осипович Родэнбуш, который действовал в составе команды, убил восемь человек и поджег пятнадцать хат. Около Рославля «лично застрелил» четырех мужчин, двух женщин и троих детей. Во время летнего отступления в сорок четвертом, по приказу командира роты, застрелил двух подростков, которых заподозрили в краже боеприпасов».