ется, поддерживало и спасало. Словно навечно заведенный будильник, я, как учитель приучил, ровно в 5:30 вставал, еще очень темно, все спят, а я уже по проложенной тропинке каждое утро бегал до чистенькой поляны у небольшого еще не замерзшего ручейка и под успокаивающее журчание воды, вспоминая учителя, делал свои упражнения, которые не только заряжали, но спасали, наполняли терпением и стойкостью. А еще я помнил наказ деда: никогда не увиливай от работы, все работают, и ты работай, не выпячивай свой труд, но трудись чуть более, чем остальные, и всегда в этом деле будь лидером, но не выскочкой. Наверное, поэтому меня, хотя я был моложе всех, через неделю назначили бригадиром. И я справлялся, и лишь одно очень угнетало меня – как самый младший, я спал в вагоне на самом отшибе, а там не только холод, но и сквозняк из щелей. И по этому поводу я тоже всегда вспоминал деда.
– Что за край, – досадовал он. – Здесь всегда, даже летом, холодно… Одним словом – ссылка, Сибирь… Эх, попасть бы до смерти на Кавказ. Хотя бы на день. Лишь бы там умереть и там быть похороненным – на родной земле.
Почему-то эти слова, на которые я ранее почти не обращал внимание, теперь все чаще, даже во сне, приходили на память и будоражили мое сознание.
Всего два месяца изматывающих работ, и к Новому году нас обязательно должны повезти домой. Но образ деда, очень печальный образ деда все чаще всплывал в сознании. Я уже предчувствовал неладное и даже хотел бежать, еле вытерпел, и когда за нами под Новый год прибыл паровоз, знакомый машинист отвел меня в сторону и прошептал:
– Твоего деда арестовали.
– За что!? – крикнул я. Ведь тогда ни я, никто иной не знали, что в истории СССР и человечества появилось понятие —
«1937 год». За два дня до окончания этого ужасного года нас привезли в поселок. На улице пурга, мороз под сорок. То же самое творится и в моей душе, но я не могу уйти – прямо здесь в конторе должны выплатить заработанное, какие-то гроши. Как известно, деньги у нас выдают нескоро, но когда начали, я проявил наглость, как бригадир первым взял получку и побежал к бараку (сказать, что это был дом, тяжело). Еще не зайдя в барак, только по виду соседей, я все понял, а увидел братишек – они хором заплакали:
– Дед в тюрьме умер.
– Когда?
– Позавчера узнали… Нас уже хотели в детдом определить. Мы сказали, что есть кормилец – ты.
… – С тех пор более полувека прошло, – продолжал свой рассказ Зеба, – и теперь я, конечно, знаю, что надо было, как учил наставник, перетерпеть, как-то приспособиться и попытаться уйти из этого осовеченного крепостничества – наихудшей формы человеческого развития и существования. Но я не смог. Я, как учил мой дед, хотел сберечь свою честь и достоинство. А с другой стороны, если говорить о теории моего учителя, – разве она его самого сберегла? Ведь пропал в безвестности и даже, как я знаю, потомства не оставил, он не мог, не хотел в этом обществе размножаться – холуев плодить. Впрочем, почти та же участь постигла и моего деда. А я – потомок моего почитаемого деда и ученик корейца-старика – впитал в себя обе эти жизненные школы. Взгляды этих старцев уже определяли мое мировоззрение, и превалировала, конечно же, традиция отцов – не сдаваться, помнить о чести… И это сделать бы я не смог, если бы не мой учитель. Его занятия дали мне здоровье, силу и мощь, которые меня зачастую губили, но в итоге они помогали выстоять, жить.
Мне было всего пятнадцать, и все было почти неосознанно, на инстинкте, жажде мести и торжестве справедливости. Я ничего не знал и даже не представлял, но я знал, что иду в бой, в последний бой. Наверное, поэтому я побежал первым делом в магазин, купил братьям много еды. Все оставшиеся деньги, до копейки, им отдал и сказал:
– Вернусь я – не вернусь, нюни больше не распускать. Живите в мире, вместе и не забывайте наших корней и традиций… Поняли?
…Все учреждения в – центре поселка. Здесь под Новый год все освещено, празднично, но людей нет – к вечеру пурга усилилась, мороз, ветер пронизывает, даже идти не дает. А я и не знаю, куда точно идти, и тут просто судьба – почти в центре площади, как бы наслаждаясь непогодой и споря с ней, как хозяин, широко расставив ноги, стоит очень крупный, толстый мужчина, и, что привлекает в первую очередь мое внимание, у него шинель даже не застегнута, на ветру играет, и китель так же. Как говорится – грудь нараспашку, мороз нипочем.
– Товарищ, товарищ, – обратился я к нему, – а где здесь тюрьма или милиция?
– А тебе зачем? – командным басом рявкнул он.
Ком подступил к горлу, слезы навернулись, но я себя пересилил:
– Там дед мой умер.
– Дед? – спросил он. Тут я почувствовал, как от него разит спиртным и еще чем-то жирным, острым. – А как фамилия?
– Дадуев.
– Дадуев? Хе-хе, так ты его внук? – он сделал шаг вперед, огромной, сильной рукой, до боли сжимая, схватил мой локоть. – На ловца и зверь. А ну, пошли, – худого, как жердь, он просто рванул меня, еще более сжимая хватку.
В этот момент я вспомнил прием учителя – «мертвая хватка». Это, конечно, совсем не то, и я знал, что смог бы вырваться и убежать. Но куда бежать? В барак, к братьям? А я ведь сам сюда пришел, и меня уже привели к зданию в сторонке. Тоже красочно-освещенный фасад, а только вошли – гнетущий запах, решетки, команда «Смирно», бряцанье оружия. «Повезло, на командира попал», – подумал я, а он тем же командным тоном:
– Этого в одиночку, – и стал подниматься по лестнице, а мне команда:
– Руки за спину, – нет, наручники еще не надели, но повели по соседней лестнице в подвал сквозь небольшой, темный, грязный коридор. Со скрежетом открыли большую, массивную, тяжелую дверь, втолкнули и заперли.
– С тех пор я взаперти, – усмехнулся Зеба, о чем-то долго, печально думал, закурил очередную папиросу и продолжил:
– Где-то более получаса я провел там один. Комната слабоосвещенная, небольшая, сырая, холодная. Стол, на котором настольная лампа, графин с водой, стакан и чернильница с ручкой, стул и скамейка, на которую я сел. Здесь давящая обстановка, воздуха не хватает. Застоялая вонь пота, мочи и крови. И показалось бы, как в гробу, да высоко, прямо под потолком, два зарешеченных окошка. Я подумал, куда они выходят? Так и не сообразил, к тому же эти решетки с виду – вековые.
Он зашел злой и усталый. Без шинели его тело совсем безобразное, свисает живот. Очень тяжело дышит, и видно, еще выпил, глаза красные.
– Хорошо, что встал, а то расселся. Стань вон там, – указал он на угол, отполированный телами бедалаг.
Он грузно сел, аж стул заскрипел. Включил настольную лампу, налил полный стакан воды, залпом выпил, уставился на меня исподлобья свинцовым взглядом:
– Из-за вас и праздник не праздник… Внук Дадуева говоришь? А зачем шел сюда?
А зачем я шел? Шел, чтобы хоть как-то заступиться за деда, хоть после смерти оказать ему какую-то почесть, по-человечески похоронить. И не скрою, как только я покинул братьев, я почувствовал ужасное одиночество и бессилие, я плакал, горько плакал, и хорошо, что такая пурга, – никто меня не видит, никого на улице нет, а я плачу, но иду. И тут, сквозь бушующий ветер, я словно воочию увидел суровый образ деда и услышал его глас:
– Ты ведь уже мужчина. Старший. Ответственный. Нюни не распускай. Это не поможет… Лучше не забывай, что ты чеченец. В руки себя возьми.
Я встал как вкопанный. Впервые в жизни я слышу, как бьет барабанный бой крови в висках, как давит затылок, как я тяжело и прерывисто дышу, и воздуха мне не хватает. И тут же я вспоминаю, что каждое утро перед зарядкой мне старик-учитель то же самое говорил:
– Так, в руки себя возьми. Все под – личный контроль. Гармония! Главное, дыхание. Ровно и спокойно дыши. Почувствуй жизненную сладость каждого кислородного глотка.
Так я и сделал. И сквозь эту пургу, этот колючий ветер и жесткий снег я почувствовал сладость жизни. Потому что во мне бурлила та же пурга, потому что я почувствовал гармонию с природой; я ровно и спокойно задышал и стал сильным, уверенным. И это чувство продолжалось до тех пор, пока я не вошел в это здание, но надломился, почти коленки затряслись, когда я попал в эту воняющую смертью камеру.
– Зачем шел? – вновь рявкнул начальник.
– За что деда арестовали? – жалким, не своим голосом наконец выдал я.
– Контра был твой дед! – гаркнул он. – Ненавидел нас и нашу власть. Разве не так? Ты-то уже не маленький, и это знаешь, – он почему-то улыбнулся или попытался улыбнуться. – А ты, молодое советское поколение, правильно сделал, что сам пришел. Так зачем ты пришел?
– А от чего дед умер?
– От чего умер? – удивился начальник, усмехнулся. – Подох. Хе-хе, ты и не поверишь. Никто его пальцем не тронул. Сам подох. Вот там же, где ты стоишь, и я его поставил по стойке смирно, как положено врагу народа стоять, и часовой рядом, чтобы не сел, не лег, а стоял – всю ночь стоял… наутро я пришел, а он, гад, стоит, только весь в дерьме – обделался весь. Вонь такая! А мне здесь работать. И я ему говорю: «Убери после себя… Как? Язычком, язычком все вылижи, съешь… Не съешь?» А он стоит, трясется, и слезы по седой бороде, пена в уголках рта… Упертый был дед. Кровь носом пошла, он упал. Я вызвал врача. Сам подох… да и сколько можно жить!?
Я это все слушал; наверное, как дед, тоже трясся и плакал, а начальник продолжал:
– А ты наше новое, молодое поколение, наше будущее – правильно сделал, что сам явился. Будешь на нас работать. А не то… Ну ты, я надеюсь, сам все понимаешь. Кто бы он ни был, а враг народа – враг! И мы все понимаем, в первую очередь – вы, комсомольцы. Ты ведь комсомолец? Вот! Ты обязан беспощадно бороться с врагом… Подпишешь бумагу. И гуляй Новый год. А после Нового года сразу же явишься. Работы много.
– А можно деда похоронить? – вырвалось у меня. – Он мечтал быть похороненным на Родине, на Кавказе.
Даже сквозь обильные слезы я увидел, как крайне изменилось в изумлении лицо начальника. Он даже откинулся назад: