Стигал — страница 29 из 86

– Ну вы странный народ?! Кого хоронить? В топке он. Откуда, думаешь, это тепло? – он посмотрел на часы. – Меня дома гости ждут, а я из-за тебя тут, – с шумом, толстыми ногами отшвыривая стул, он встал, гнев на лице. – А ну подписывай бумагу и пошел вон, пока я добрый. Отработаешь, может, прощу.

– Ничего я подписывать не буду и работать на вас никогда не буду!

– Что?! Ах ты свиненыш, сукин сын, – огромный, свирепый, страшно матерясь, он двинулся на меня.

Я в конец испугался, дрожал. А он большой, мощной лапой обхватил мою тонкую шею, склонил, потащил к столу:

– А ну подписывай, твою мать…

До этого, может, как трус, а более ощущая свою слабость и невольно думая о младших братьях, я все терпел, сносил, почти сломался – обстановка и обстоятельства к этому толкали… Но когда упомянули и оскорбили мою бедную, несчастную мать, мою священную память о ней, рефлекторно сработала тренировка учителя. Девиз – вся сила в животе! И словно внутри меня эта сжатая под напором большевисткой власти пружина выпрямилась, стала стержнем, и я, довольно ловко и неожиданно для властителя, вырвался, отскочил вновь в свой угол. А он от неожиданности – ведь он барин, а мы все его холопы – совсем рассвирепел. Всей тушей двинулся на меня, и теперь я не ожидал, что у такой туши такой резкий, уже прилично отработанный, мощный кулак. Лишь в последний момент, на инстинкте натренированности, я едва успел уклониться – удар пришелся не в челюсть, а в шею. Швырнуло к столу, но я не упал, а сгруппировался и даже боевую стойку принял, потому что этот удар ошеломил, но не вырубил, а, наоборот, встряхнул мое сознание, и главное, этот удар вышиб навсегда слезы из моих глаз, сделал ясным мой взгляд.

– Ах ты, гад! – начальник вовсе вышел из себя, он не привык к отпору и неповиновению.

Довольно легко я ушел и от второго выпада. А он уже тяжело дышал, сопел, побагровел от непонимания происходящего. Наверное, со всей классовой ненавистью, со своей «пролетарской» мощью он вновь бросился на меня, рыча – «Придушу». А я маленький, гораздо шустрее – просто резкий наклон, шаг в сторону, как наставник упорно учил – слегка помоги врагу, чуть-чуть подтолкни по ходу его движения. Что я и сделал, лишь касаясь его локтя и толстой спины. Теперь он влетел в этот отполированный угол, ударился головой, свирепо зарычал, разворачиваясь ко мне, и я понял, еще один его удар – и мне конец, а тем более попади я теперь в его объятия – точно придушит. Этот удар кулаком я тысячи-тысячи раз отрабатывал, но впервые на человеке, точнее, на этом дьяволе в человеческой плоти, применил. А в нем дьявольская мощь. Он не вырубился. На коленях, но еще стоит, стонет, сопит. Теперь из его рта пошли пена и кровь, зрачки недоуменно вперились в этот любимый им угол, и он огромными лапищами теперь тоже гладит, полирует этот угол, пытаясь встать, и встал бы, но у меня еще один, отработанный, но неапробированный удар – кончиком сапога в висок. Как опорожнившийся мешок он свалился, задергался в конвульсиях, и то, что он говорил про деда, случилось (и очень обильно) с ним. Также потекла кровь, даже из уха. И привычная для этой камеры вонь еще более усилилась…

– Знаешь, – продолжал Зеба, – в тот момент, я это хорошо помню, единственная моя мечта – побежать домой и напоследок обнять моих дорогих братьев. Но я даже и не попытался. Как говорится, не хотел их подставлять и не хотел даже попытаться бежать с места преступления, если это преступление. Когда через полчаса, а может и час, в камеру решили заглянуть сотрудники – начальник задержался, – я сидел на скамейке и читал Дуа, как дед научил. Я просил Бога за деда, отца, мать и братьев. И уже тогда я знал, что за меня никто не помолится, и эта дверь тюрьмы до смерти для меня не распахнется.

…Даже не верится, а с тех пор уже полвека прошло как одно мгновение. А знаешь, как в тюрьме, особенно поначалу, время медленно и мучительно идет. И ты ждешь, когда оно пройдет, настанет срок, и ты выйдешь на свободу. Я не вышел, все новые и новые сроки получал. Потому что никогда не отступал, не уступал, не сдавался. И это потому, что я был вооружен закалкой учителя. Но в основе – дух традиций, которые мне каждодневно внушал дед, и более того, просто своим примером показывал, как надо жить. Я свой опыт никому не передам. Я, по сути, одинокий и очень несчастный человек, потому что на мне род заканчивается, обрывается. А с этим жить и умирать тяжело. И я сегодня, почти смакуя, в подробностях рассказал, как я впервые убил человека, если это был человек. Я впервые это рассказываю. Однако думаю я об этом и переживаю почти каждый день. А дней у меня теперь осталось немного. И этот рассказ – как исповедь. Потому что я постоянно думаю, а что было бы, если бы я тогда бумажку подписал? Думаю, что мы с братьями выжили, выросли, женились бы. И у нас были бы дети и внуки. Нас стало бы очень много… Но кого бы я родил, вырастил, воспитал? Просто, чтобы мир не пустовал. Что бы я им рассказывал, какой пример подавал? Как бы деда, мать, отца вспоминал? С какой бы честью и совестью жил? Как именно жил?.. Хотя моей жизни и судьбе никто не позавидует… Но я – это как итог – ни о чем не жалею. Я всегда жил, как жил мой дед, как учил учитель, как диктовала совесть. Поэтому я сегодня спокоен – ибо, как гласит мудрость, лев и тигр сильнее волка, но волк в цирке никогда не выступал.

Да, сегодня я одинок. Но у меня очень много друзей, хотя и врагов немало. И я почти уверен, что все они, кто меня знает, меня уважают. С самого начала уважают. Ведь когда сотрудники явились в камеру, а я читал Дуа, я думал, что они тут же насмерть меня забьют. Нет, даже пальцем не тронули. В мире всегда абсолютное большинство добрых и честных людей. И этого начальника, садиста-палача, все ненавидели. А я – мальчишка, и вдруг такой поступок. Все всё знали. А я еще несовершеннолетний. Вот и написал следователь, что начальник был в предновогоднюю ночь пьян, на моих испражнениях поскользнулся, упал, виском об угол стола. Несчастный случай. Но я все равно виноват: оказал неповиновение – десять лет! И это, кажется, потому, что в поселке в нескольких местах на стенах кто-то написал: «Собаке собачья смерть»; «Зеба – герой!». А власть дискредитировать нельзя. Срок!

Вначале я был в юношеской колонии, это хуже всего – детсад. А потом перевели во взрослую, на рудники. Мы тогда и не знали, что такое урановые рудники – народ болел, штабелями грузили мертвых. А я молодой, сильный, каждое утро занимаюсь по заветам наставника, и у меня одна забота – братьям на свободе помочь, и я им помогал. Уже через год-полтора у меня было такое положение, что я их всякими способами из зоны мог поддерживать. Я никогда не был блатным и ненавидел этих бездельников. И хотя меня как-то нарекли этим званием, короновали, но я не был вором в законе и вообще это слово вор не любил. В детстве у соседей полмешка картошки своровал, так дед узнал, заставил отнести обратно, извиниться, а после так палкой ладони отбил, что я всю жизнь не только не воровал, но и воров презирал. Ведь они, в принципе, все так или иначе стукачи. А дед меня учил работать – даже чуть лучше остальных. Вот так я и на зоне делал. Не то что по черному пахал, но умел организовывать, где-то пример показать, а где-то заставить и проучить.

А тут война. Она для всех война. И такие как я фронту понадобились. Меня из Курганской области перевели аж на далекий Север. В Мурманск. И еще дальше – на полуостров Рыбачий, далее лишь Северный Ледовитый океан. Наша задача – обезвреживать акваторию моря от вражеских мин. Главная цель – подплыть к мине, попытаться вручную выкрутить запал и тогда доставить все это на берег. Задача очень тяжелая, почти невыполнимая, мы смертники. Потому что море холодное, постоянно штормит. А мины, как ежики, с щипами, не так коснешься – взрыв. Бывают просто детонируют, а некоторые с часовым механизмом. Нас на военном катере подвозят поближе, пересаживают в шлюпку по два-три человека и указывают цель, иногда и не одну. А к ней в этот шторм и подойти тяжело. Море ледяное, брызги, волны; мы мокрые, руки холодные, деревянные, непослушные; лишнее движение и – взрыв! Зато море – простор, свобода. Поначалу было очень тяжело. Я ведь даже толком плавать не умею, а моря, этой ледяной толщи под собой, до ужаса боюсь. В первую ходку повезло – и море было очень спокойное, и мина податливая, обезвредили и даже на буксире притащили, чтобы инженеры изучали конструкцию. А вот во второй раз я на веслах сидел, два моих напарника на носу – к мине подошли. А море играет, штормит. Очень долго они возились. Я им кричу: «Быстрее, осторожнее», а у самого руки оледенели, и у них тоже самое – вот и бабахнуло! Конечно, мне повезло, но и натренированность тела помогла. Меня и еще одного напарника даже не задело, просто швырнуло из шлюпки. В ледяной воде я пришел в себя, забултыхался, всплыл. И хорошо, что сапоги для тепла на два размера больше были, сами сползли, а ватник я скинул. Заорал. Был в панике. А тут напарник рядом всплыл – я ведь не могу, даже в такой ситуации, при ком-то нюни распускать. Взял, как говорится, себя в руки, тем более что наша лодка, хоть и прилично побитая, оказалась рядом, метрах в трех. Мой напарник, оказывается, был хорошим пловцом. Как размахался, до лодки доплыл, этим меня подстегнул. Мы оба за один борт ухватились, лодку чуть не перевернули. Для противовеса я двинулся к другому борту. Кажется, совсем чуть-чуть – всего два-три метра, но какое это было преодоление. Руки уже окоченели, а самое тяжелое – поясница как камень, в почках адская боль, давит смертельно, даже сознание почти отключается. И что значит телом владеть – я из последних сил смог на руках подтянуться, бросил себя на дно лодки. Сделать что-либо еще я уже не мог; не то что кого-то спасти, я и сам был почти при смерти. Даже не помню, как меня спасли. Позже узнал, что на военном катере, который вывозил нас в море для зачистки акватории, один из младших офицеров был наш земляк. Он знал, что я чеченец, и после взрыва настоял, чтобы катер пришел за нами… Так меня и подняли на борт. Именно этот земляк лично занялся мной, не дал умереть, а на берегу сумел меня поместить в санчасть, где меня вылечили. Жаль, я его имени так и не узнал.