Стигал — страница 43 из 86

Бедная Шовда! Сколько она пережила. Гораздо больше, чем я. И как она все это вынесла? И как я к ней был несправедлив. Хорошо, что она не все знает… Зато знает то, что не надо было бы ей знать. Кто-то ей все про меня докладывает, и даже она знает, что у меня появился дельтаплан. Вот она каждый день звонит, присылает sms-ки – «Убери эту гадость! Где ты его взял? Зачем он тебе?». Я отвечаю уклончиво. Один спасительный козырь, что это просто как память о друге. Шовда верит или не верит, но я знаю, что и она очень дорожит памятью о дядя Максиме. Настоящий был друг. И Шовда тоже это знает… Ведь та трагедия, которую мы пережили, была только началом. Мы все были в шоке от случившегося, а все остальное – сильнейшая душевная боль и всякие неурядицы – началось после этого. И если бы не Максим и вообще добрые люди, а их, конечно же, абсолютное большинство, то мы бы просто не выжили.

…Помню приехали мы в свои горы, в свой родной аул посреди ночи. А дальше что? В багажнике останки жены и сына… В салоне дети плачут. Я вышел из машины, стою. Не знаю, к кому обратиться. Родственники есть, да я их мало знаю, здесь ведь не обитал… А в маленьком горном ауле все на виду, даже посреди ночи все всё видят, начеку, тем более что война. Подошел ко мне один односельчанин, второй. Я им что-то невнятно рассказал. Сразу же появилась масса людей. Шовду увели женщины. Младшего сына забрали сверстники. Меня отвели в отдельный дом, но одного тоже не оставили. На следующее утро на старом кладбище появились два новых холмика. Было очень много людей, даже из соседних сел ехали с соболезнованием. Через день-два все закончилось, начались будни, точнее, продолжение ужасов войны. О себе я даже не думал. Все мысли об оставшихся детях. Особенно больно и страшно за дочь. Шовда постоянно плачет, впадает в истерики, падает в обморок, теряет сознание. Моя мысль теперь помочь ей и спасти. А ведь беда одна не приходит. У меня с сыном есть документы, а документы Шовды я так и не нашел. Жена в дорогу приготовила небольшую сумочку, где были деньги, какие-то ценности и документы. Эту сумочку я тоже искал после взрыва – пропала. А нам надо и отсюда бежать. Уже и здесь в небе над нами появляются бомбардировщики и вертолеты. Еще не бомбят, но у Шовды от одного звука моторов начинается страшная паника и истерический шок. В небольшом нашем горном ауле скопилось много беженцев. Многие хотят перебраться через перевал в Грузию, вроде проход открыт. Но это далеко, и Грузия уже заграница, а у Шовды никакого документа нет. И я принял решение пробираться в сторону Ботлиха, Дагестана. Об этом я сказал сыну. Он меня поражал – на вид спокоен, суров, можно сказать, даже злой, повзрослел, как-то резко повзрослел – черная густая борода отросла. И я попросил его сбрить бороду, потому что знал, как федералы с такими молодыми и обросшими поступают. На рассвете следующего дня мы должны были выехать. После трагедии я практически не спал, вообще не мог заснуть, а тут, видимо, отключился, а когда встал, у изголовья листок: «Дада, прошу тебя, пойми и прости. Я остаюсь. Не ищи меня и за меня не беспокойся. Я уже взрослый, должен родину, родных и свою честь защитить… Просьба одна. Об этом очень мама мечтала: позволь и помоги Шовде консерваторию окончить… Еще раз прости. Твой сын, Младший».

Это был очередной удар. Сын молодой, еще глупый, он не знает коварства, жестокости и беспощадности войны. И я понимаю его порыв – это, конечно, по-горски, по-мужски. Но я взрослый, я знаю, что с такими юнцами стало в прошлую войну. В наше время одинокое сопротивление глупо, бесполезно, это донкихотство, а в итоге – смертный приговор самому себе. А надо жить, надо учиться, и ведь за день до этого он сказал, что ни здесь, ни в России более жить не будет, уедет в Европу. И я ни возразить, ни иного предложить не мог – иного пути и нет. По крайней мере, я не видел, а по правде, просто не соображал. А тут… Я знал и чувствовал, что теперь навсегда и младшего сына теряю, – это теперь пушечное мясо, необходимое для войны; образно говоря, вот так и мобилизуют молодежь. Я все это понимал и думал, что надо его переубедить, в конце-концов просто приказать – ведь я отец. Поэтому я не уехал, я не мог уехать. Я примерно догадывался, что он пойдет обратно в Грозный, и я на машине направился туда. Харачой, Ведено, Сержень-Юрт, Шали, Герменчук – в центре каждого села царит пустота, безмолвие, никого нет. Я останавливаюсь, кого-то нахожу, про сына интересуюсь – не видели, не знают и мне далее ехать не советуют. Но я ехал, и не только потому, что хотел сына найти, я сам хотел, я мечтал куда-то уехать, убежать от этого горя, этих проблем и невзгод. И так омрачилось мое сознание, что я ничего не боялся, ни о чем не думал и, наверное, как и мой сын мчался навстречу войне, и она меня наконец-то встретила. Толком я даже ничего не понял, даже не услышал. Только дошло, что машина в кювете, на боку. А мне больно, всюду кровь.

В Шалинской райбольнице хаос, беспорядок – эвакуация, врачей почти нет, но мне была оказана помощь, и когда я несколько пришел в себя, словно только проснулся или отрезвел, привезшие меня сюда люди сообщили, что я чудом остался жив. Попал под авиаобстрел, вся машина – как решето, а у меня лишь ушиб на лбу и от разбитого лобового стекла масса царапин. И тут «повезло» – в глаза не попало, а вот обе кисти перебинтованы, и какая-то медсестра пошутила:

– Теперь долго на рояле играть не сможешь.

Эти слова – как укол в мозг. Ведь, если честно, всю жизнь до этого я всегда думал только о сыновьях, а дочь – это забота жены. Теперь Шовда в одночасье потеряла мать и брата. Потом и младший брат исчез, а следом и я пропал. Представить ее состояние тяжело. Как мне после рассказали, она просто потеряла контроль над собой, истерика и нервный срыв не прекращались, и дошло до того, что она, если до этого от одного шума авиации чуть ли не под кровать лезла, боялась, то теперь, наоборот, выбегала на открытое пространство и, посылая проклятия, вопила:

– Стреляйте теперь в меня! Сволочи! Варвары! Гады! Убийцы!

Во время последнего срыва она, совсем как сумасшедшая, понеслась под склон, как раз в сторону пропасти, и тогда просто повезло – споткнулась о валун, распласталась, лицо и колени в ссадинах… И с какой родственной силой она обняла меня, как утопающая; как она дрожала, словно вот-вот ее заживо похоронят, и как долго и безутешно рыдала. Это был страшный итог безвозвратных утрат, безмерного отчаяния и краха всей жизни…

С превеликим трудом я ее уложил в постель, сел рядом, а она все плакала, скулила, звала мать и не выпускала моей руки, просила не уходить, и даже когда казалось, что она уже спит, точнее, просто отключилась – не осталось физических и эмоциональных сил, ее руки судорожно сжимались, вздрагивали… Вот она в очередной раз нервно дернулась, простонала, выпустила мою руку, словно понимая, что и я не спасу, – словно она утопает… Теперь уже я плакал, горько плакал. Догорал, угасал и вовсе умер огонек свечи. В комнате, как на душе, – мрак. Я сижу, но спину уже держать не могу, согнулся. И сам хочу тут же упасть, хочу спать, хочу верить, что это вовсе не реальность и такого быть не может, все во сне. Однако я отец семейства. И если старших не уберег, то хотя бы оставшихся, младших, должен спасти, и ожогом – мысль об ушедшем сыне… А вместе с этим еще одна мысль. Как я уже писал, еще до первой войны, когда похитили моего старшего сына, я закупил много оружия. После того, как проблема более-менее мирно разрешилась, я все это оружие очень надежно спрятал в небольшой пещере, что прямо над нашим наделом. Об этом знал только мой младший сын – он мне помогал. И теперь у меня вопрос – взял ли он из тайника оружие или нет? Если взял, то…

Ночь, темная ночь, и у меня нет никаких осветительных приборов, и даже спички я не могу зажечь – руки перебинтованы, и не надо, боюсь, вдруг кто заметит огонек. В тайнике явно кто-то был, действовал второпях и небрежно. Я развернул брезент: пахнет смертью – оружием. Было восемь стволов – одного нет… Сын с автоматом против танка и самолета, против армии огромного государства? Что же мне делать?.. В темноте, в ночи, по склону горы я спускался к дому односельчанина, где спала моя дочь, а вспомнил о своем детском доме в Казахстане и тогдашнем своем одиночестве. И как я мечтал иметь большую, дружную семью. И она была у меня, я жил ради близких, а в итоге осталась только дочь. Я осторожно открыл покосившуюся, скрипучую дверь. В комнате мрак. Но я уже стал привыкать к мраку в моей жизни. И я вижу, а более угадываю, ее согбенный силуэт. Она сидит на нарах. Голова упала меж колен. Волосы безмолвно ниспадают, и в этом давящем мраке и кладбищенской тишине уже не ее, а какой-то загробный, огрубевший и чужой голос:

– И ты не хочешь со мной быть.

– Доченька, – я сел рядом, обнял. – Я на минутку выходил по делам.

– О брате думаешь?.. Была бы парнем, тоже с ним ушла.

– О чем ты говоришь, Шовда? Ты ведь музыкант, певица…

– Замолчи! – крикнула она грубым голосом. Заплакала. Потом стала тихо-тихо скулить, задрожала всем телом. А я что-то несу, глажу по спине, а рука-то моя по-отцовски не теплая, а перебинтована, и может, поэтому она вдруг подняла голову, во мраке злобно блеснули ее глаза:

– Зачем ты нас сюда привез?! Ведь знал, что война. Здесь вечно война! А ты – «Родина, наши горы, наш родник»… Пей теперь из своего родника. Подавись!..

Она еще что-то страшное и правдивое бросала мне в лицо, и мне от этого становилось еще больней и больней, словно мое тело на части разрывают, голова трещит, а в горле ком (как мне кажется, тогда в меня впервые эта болезнь, эта зараза рака вселилась). У дочери вновь началась истерика, она забилась в конвульсиях, стала звать на помощь братьев и мать, и как бы в диссонанс с ее плачем издалека появился и стал нарастать шум мотора бомбардировщика. Летит низко, чувствуется смертельная мощь, аж стены от вибрации задрожали. Дочь умолкла, словно задумалась, и вдруг ринулась к выходу. Я еле успел ее у двери схватить. Она вырывается, кричит. Я даже не представлял, что в ней такая сила таится, – еле удерживаю, а она не сдается, все вырывается, и тут подряд два мощных взрыва, так тряхнуло… Дочь сдалась, умолкла, как-то сникла и ослабла в моих объятиях – и теперь я ощущаю это хилое, тонкое, почти детское тело, и она таким же детским, жалобным голосом прошептала: