– Отвечайте конкретно, когда вы в последний раз видели своего сына-боевика?
– Отвечаю конкретно… На следующий день после ракетного удара мы были в горах, в родовом селе похоронили кое-какие фрагменты… то, что осталось от жены и старшего сына, а еще через пару дней мой младший сын ушел… С тех пор я его не видел, а до этого он не был боевиком, и сейчас я об этом не знаю, не видел.
– Зато мы все знаем и видим.
– Тогда зачем вы у меня это спрашиваете?
– Хотим выяснить степень вашей вины, вашу роль.
– У меня роль родителя. А у вас есть мать, семья, дети? – почему-то спросил я.
– Неважно! – почти крикнул молодой следователь.
Он встал. Видно, что разозлился. Склонился надо мной:
– А мы еще знаем, что у вас дочка в Москве.
Теперь мне действительно стало страшно. Даже дышать тяжело. А следователь напирает:
– А сейчас вы расскажете, как встретились с Русланом, как отдали государственную машину. А они с вашей помощью и при вашем пособничестве улизнули… Ну?
Я хотел все, как есть, рассказать, но мне уже было тяжело, и я попросил:
– Дайте мне воды.
– Может чай или кофе… с молоком?
– Мне действительно тяжело говорить. Дайте, пожалуйста, воды.
Без слов следователь пошел в дальний угол. Там умывальник. В стакан с мутными стенками он набрал воды, протянул мне. Я жадно отпил глоток. Вода вонючая, противная.
– А можно чуть спустить, – попросил я, – может, тогда вода посвежее станет?
– А может, еще и отфильтровать?.. Хе-хе, кстати, привыкайте. Ближайшие годы, а может, и весь остаток жизни еще худшую будете пить. Из параши… Впрочем, вам это знакомо.
Я не знал, что сказать, да уже и не мог, так в горле сухо и больно. Но эту воду я уже принципиально пить не хочу, и общаться с ним, и видеть его не хочу; чувствую – вот-вот сорвусь, нагрублю, а может, еще хуже – кулаки у меня в злобе сжались. И в этот момент резко раскрылась дверь. По-хозяйски, уверенно и важно, вошел крепкий высокий мужчина. По возрасту он, может, чуть младше меня, седой. У него из-под опухших век тяжелый, невыспавшийся, усталый взгляд. И посмотрел он не на меня, а на молодого следователя, словно видит его впервые, и ему в приказном тоне говорит:
– Принеси пару бутылок минералки. Живее.
Он сел на место молодого. В упор долго смотрел на меня.
Достал сигареты и первое, что спросил:
– Вы не курите? Дым не помешает?
Резво зашел молодой следователь. Поставил бутылки.
– Подай пепельницу, – приказ. – Теперь иди, займись делами.
Как только дверь закрылась, этот следователь закурил. Встал. Взял стакан, что передо мной был, пошел к умывальнику, вылил. Поставил пустой стакан передо мной. С помощью обручального кольца умело откупорил минералку, налил:
– Пейте. На здоровье, – добавил он. Подошел к окну, раскрыл. Долго курил у окна, потом сказал:
– Если вам говорить тяжело, вы можете изложить все письменно… Так и нам нужнее. Протокол составлять надо. Пишите, – он положил передо мной бумагу и ручку.
Я выпил полный стакан минералки. Мне сразу же стало легче, и я спросил:
– О чем писать?
– Как у вас пропала машина. При каких обстоятельствах.
– Как есть?
– Разумеется.
Я долго крутил в руках ручку, не зная, с чего начать и как писать (это сейчас я так расписался). Начал с пожара. И пошло. Наверное, писал минут пятнадцать, а может, и больше. Все это время он ходил по кабинету, и когда подходил ко мне, останавливался за спиной, и я понимал, что он из-за моего плеча читает. Вдруг, когда я уже более двух листов исписал, он просто выхватил их и сказал:
– У вас руки очень дрожат. Никто не поймет эти каракули.
Он тут же подошел к умывальнику, открыл кран и, к моему удивлению, смочил листы, как я позже понял, чтобы не шелестели. Потом, уже мокрые, стал быстро разрывать и по кусочкам спускать в канализацию. Он долго и тщательно протирал полотенцем свои руки, затем, сев на прежнее место и вновь с удовольствием закуривая, сказал:
– С ваших показаний я сам напишу протокол допроса. Если согласитесь, подпишите.
Он писал недолго, всего с полстранички, и почерк у него, действительно, корявый, а написал он почти то же, что и я в своем докладе, только более красноречивее: «Из-за снега и огня к скважине близко подъехать не смог. Оставил в поле машину, пошел пешком. Рискуя жизнью, в невероятно тяжелых условиях заглушил скважину, предотвратив дальнейшее распространение пожара, экологическую катастрофу и ущерб государству… А когда с честью, с чувством исполненного долга вернулся к машине – не обнаружил ее. Обо всем этом доложил руководству».
– Согласны? Тогда распишитесь… Мы вас должны задержать на время следствия.
Я был ошарашен. Даже не мог что-то сказать. Двое конвоиров отвели меня в другую комнату. Все, как положено: изъяли даже шнурки, и далее – в подвальные помещения. Условия – хуже не бывает. Кроме решеток ничего нет. А есть – вонь, сырость, холод. Правда, через полчаса мне принесли бутылку воды и два бушлата. Всю ночь я не спал и все гадал – сколько времени я выдержу здесь? К счастью, на следующее утро меня вывели, посадили в задний, огороженный отсек «уазика» и повезли. Как позже выяснилось в СИЗО Владикавказа. Там, принимая меня, местный начальник с кавказскими усами, удивляясь, спросил:
– Это тоже боевик?
– Там все такие, – ответ сопровождающего.
Я был злой, очень встревожен, и все мои переживания были связаны с Шовдой. Уже, наверное, узнала. Как она среагирует? Понятно, как. От страха за ее дальнейшую судьбьбу мне было вначале просто невыносимо. Однако, попав уже в камеру, я сразу же вспомнил Зебу, да и у меня самого уже был кое-какой опыт. Поэтому я попытался успокоиться и все возложить на Всевышнего. Как говорится, все, что ни делается, – к лучшему. Тем более что я понял – ко мне здесь отношение особое. Конечно, тюрьма есть тюрьма, и нормальному человеку здесь всегда плохо. Но у меня отдельная, довольно большая и относительно чистая камера, и в первый же вечер, после ужина, раскрылась дверь – рослый, крепкий мужчина мне говорит:
– Салам Алейкум… У меня отец осетин, мать ингушка. У тебя, видать, какое-то недоразумение. Что надо – говори.
У меня лишь одно желание – позвонить в Москву, Шовде. Но я не смею это сказать, а он сам догадался.
– После отбоя мобильный принесу… Только без лишнего, говорить на русском и не более минуты. Сам понимаешь…
Трубку взяла хозяйка квартиры, у которой Шовда жила. Услышав мой голос, она закричала:
– Шовда! Шовда! Папа звонит!
…Это сейчас Шовда все говорит, а я в ответ мычу, а тогда я ее все успокаивал, объяснял, что это временное недоразумение, а она сквозь слезы:
– Это из-за него? – мы оба понимаем, что она говорит о брате.
– Нет, – отвечаю я. – Говори только по-русски… Успокойся.
Такой немногословный диалог у нас случается через два дня – на третий, когда дежурный – этот добрый надзиратель, и в эти дни почти комфорт. Хотя и в другие дни ко мне отношение, скажем так, совсем не издевательское, если не уважительное. Тем не менее мне непросто, и я понимаю, как ни крепись, а возраст совсем не юный – тяжелы эти условия, особенно питание здесь плохое… Но все же главная проблема в психике. Я уже не думаю о себе – одна забота о детях. Как там раненый сын? Живой ли? Где? А еще больнее волнуюсь за дочь, а она говорит:
– Как я буду жить?.. Я останусь одна? За что?.. Я не хочу, не могу жить…
Что я за минуту могу ей сказать, как я могу ее успокоить? И я жажду услышать свою Шовду. А родниковый хрустальный ее голосок, как ручеек, в котором оседает ил, и он только-только набирает чистоту, как туда вновь ступает солдатский сапог, – и вот вновь голос моей Шовды не узнать, вновь грубый, не ее. Но я и только я могу и должен ей помочь. Я жду, когда смогу ей позвонить, и боюсь вновь услышать эти стоны, этот истеричный крик, но вдруг какой-то сдержанный аккорд, по правде, грубый, и она мне очень тихо говорит:
– Он звонил…
Новость жизненно важная, и должен был последовать всплеск эмоций и масса вопросов. Но мы замолчали, и чтобы как-то от этого уйти, я перевел тему, мол, как ты?.. И конец связи.
Всю последующую ночь я не спал, и было еще тревожнее. Наверняка, все прослушивается, теперь и Шовда попадет под «прицел». Так оно и оказалось. Буквально на следующий день меня повели на допрос, что случалось крайне редко – всего пару раз. На сей раз новый следователь – мужчина средних лет, очень ухоженный, ногти от маникюра блестят, и он по телефону с кем-то разговаривает, смеется. Я понимаю, что они говорят о предстоящей вечеринке в парной, а потом идет спор о женских именах. Отключив телефон, он со мной довольно вежливо поздоровался, предложил сесть и, листая мое дело, несколько нахмурился, но не настолько, чтобы испортилось его настроение. И он, конечно, несколько иным, но по-прежнему игривым тоном ко мне обратился:
– Так, вы, понятное дело, уже немолодой человек. Скажем, даже заслуженный и уважаемый человек, и ваши первоначальные показания почти подтвердились. Впрочем, теперь это не имеет никакого значения. Вашу, так сказать, угнанную машину давно обнаружили – она сожжена. А буквально накануне и ваш… – тут он сделал четкое ударение и выдержал паузу, – ваш Руслан и его банда тоже уничтожены.
Тут следователь надолго замолчал и, наверное, видя мое состояние, спросил:
– Вам плохо?
Я ничего не ответил, не мог ответить. Не как раньше, постепенно нарастая, а просто в один миг страшная боль сдавила мою гортань, стало тяжело дышать. И как ни странно, я думал не о Руслане, а о его матери Ольге Сергеевне и о ее последних словах: «Сохраните сына. Руслан шустрый, непоседа, но он добрый, честный, наивный. Что думает, то и говорит. Прошу вас, вывезите его отсюда. Спасите его».
Не спас. Не смог…
А следователь догадливый:
– Может, вам водички?
Я выпил воды – отпустило. И признаюсь, я думал, что если бы мой сын был с Русланом, то и он… Но он накануне звонил своей сестре. И следователь, словно читает мои мысли (а может, здесь аппарат такой, и я этому не удивлюсь), тем же игривым тоном задает вопрос: