Стигал — страница 65 из 86

Эти июньские дни очень длинные. Было еще светло, когда мы приземлились на военном аэродроме Моздока, и оттуда под спецохраной мы быстро доехали до Грозного. У меня был свой план и расчет. На рассвете я на «уазике», предоставленном мне начальником охраны, выехал в родное село.

– Может, все-таки возьмешь моих ребят, – провожая меня, в очередной раз спрашивал коллега.

– Нет… Одному спокойнее. Да и дело сугубо личное. Рисковать чьей-то жизнью…

– Ну смотри, как знаешь… Одно скажу, федералы на блокпостах не тронут – номера особые, чекистские… Да и так называемые боевики не тронут – все под одной крышей… Разве что на простых бандюг наткнешься. Но их, сам знаешь, почти всех ликвидировали…

– Как и сына моего…

После паузы он сменил тему:

– Оружие берешь?

– Нет.

– Правильно. Бесполезно… Как ты просил – фонарик и провиант в машине. Я выписал положенный путевой лист, и… Бог в помощь.

Я хотел доехать до родного села, а там, наверное, кто-нибудь да знает судьбу моего сына. Однако прямо за Ведено, где начинается высокогорная Чечня, мощный блокпост – далее проезд просто запрещен. И как мне сообщили – выше никто не живет. Все села разбиты. Жителей нет. Только в более-менее большом после Ведено селе Харачой осталось с десяток людей, и то очень пожилые, и туда проезд запрещен. В принципе эта поездка на родину ничего мне не дала, лишь узнал, что мой кабинет еще свободен – специалиста по бурению здесь нет, так что заменить меня некем, как говорится, дураков нет. Но и у меня иных вариантов работы нет. Просто я попросил недельку – поехать в Москву, а мне даже командировку сообразили. Как и обещал дочери, через пару дней увидел ее. И первое, что она сказала:

– Дада, ты совсем почернел.

– Это загар кубинский.

– Тот загар был розовый, и он быстро сошел. А это гарь чеченской войны и наших потерь на твоем несчастном лице.

Чуть позже она спросила:

– Ты ведь с дороги голодный. Почему не ешь?

– Я поел, больше не хочу.

У меня просто не было аппетита в этом тяжелом положении. Я боялся при ней расплакаться, хотя очень хотел, еле себя сдерживал. А у нее ведь ответственный экзамен, ей плакать нельзя, и она мне так и сказала, просто поддела:

– Москва слезам не верит.

– Да-да, – напрягся я. – Ты должна. Ты обязана ради матери поступить… И младший об этом просил, мечтал.

Вот тут у меня предательски голос сорвался, и я уже не мог слезы сдержать. То же самое с ней. Рыдая, она бросилась в свою комнату, а я в ванную, чтобы поток воды заглушил мои рыдания. Через несколько часов, уже ночь наступила, я осторожно постучал в ее дверь:

– Шовда, давай покушаем, – даже ответа не последовало. Тогда я добавил:

– У тебя ведь экзамен, – только теперь услышал шорох за дверью.

Она вышла не сразу. Строгая, спокойная, только глаза воспалены на фоне синюще-фиолетовых кругов. Мне ее так жалко, и я не знаю, что делать. А она как-то непреклонно подошла к роялю, села за инструмент и осипшим голосом:

– Вокал провалю… Тогда придется и мне жить в Грозном в твоем рабочем кабинете

Я что-то стал лепетать, мол, еще два дня, время еще есть и голос вернется. А она очень строго:

– Дада, до сих пор стеснялась сказать… В общем, Руслан мне присылал стихи. И одно было посвящено тебе. Так и называется – «Стигал – Небо». Я на эти слова, – тут она чуть не сорвалась, тяжело глотнула и продолжила, – на эти стихи постаралась наложить мелодию. Послушай, пожалуйста. Оцени…

… – Вы родитель экзаменующейся? – обратилась ко мне очень пожилая женщина в приемной ректора консерватории. – Я в курсе, что вы допущены к прослушиванию на экзамене… Проходите, – она показала мне кресло в самом дальнем углу. По правде, я думал, что раз экзамен сдается в кабинете ректора, и он, как я понял – благосклонен, то все будет несколько формально, условно… Отнюдь – атмосфера почему-то ощутимо накалена, все очень напряженно, официально и строго по протоколу. Создана комиссия из семи человек – все люди пожилые, интеллигентные, и, судя по всему, их отношение будет сугубо объективное и принципиальное.

– Поблажек не будет и не должно быть, – реплика одного совсем лысого преподавателя, как позже выяснилось, ведущего профессора. Я понял, что здесь, как и в любом, тем более творческом коллективе, свои интриги, противоречия, и оппозиция здесь не столько к экзаменуемой, а к самому ректору, который вот так хочет помочь. Я сам стал еще более волноваться. А моя Шовда оделась во все черное – траур, и на этом фоне ее лицо не то что бледное, бесцветное, но даже болезненное. И мне больно видеть ее, представить ее состояние. Последним появился сам ректор. Я встал, Шовда тоже у инструмента стоит, и тут я крайне удивился – остальные даже не шелохнулись. Но это так, к слову, – таковы, может, и правильные, нравы и порядок. В общем, своя культура и демократия.

Экзамен начался в строго обозначенное время и по протоколу. Сначала секретарь экзаменационной комиссии зачитала приказ ректора о повторной сдаче экзамена. И тут вскочил этот лысый профессор и визгливо закричал:

– Я не пойму! Что это за самовольство ректора! У нас есть строгие правила пересдачи. На каком основании, на основании какого объективного документа издан этот приказ?

– Основание – заявление родителя, – сказала секретарь.

– Так любой родитель двоечника может десять раз заявление написать. А мое государство – Россия, кстати, против которой воюет эта Чечня, и я лично должны тратить время, деньги и средства на обучение тех, кто не хочет в России быть! – он говорит, точнее почти кричит, очень эмоционально, энергично жестикулируя. – Тем более что нет никакой справки. Так мы можем всю Чечню сюда привезти.

– Вы закончили? – перебил ректор. – Мы принимаем только тех, кто достоин. Для этого и экзамен. А кто с кем воюет и зачем воюет, не наше дело. Но это, однозначно, плохое дело. А мы хотим и должны сделать доброе.

Отповедь оппонента не убедила, он еще пытался выступать, и тогда ректор жестко постановил:

– Эдуард Константинович! Сейчас будет экзамен и ваша оценка будет учтена. Начинайте!

Я весь дрожал от напряжения и волнения и боялся смотреть на Шовду. А она несколько срывающимся голосом объявила:

– Клод Дебюсси, «Мама».

Что-то во мне резко дернулось. Не я должен был быть здесь, а ее мать… Мне стало очень плохо, снова гортань перехватывает. Почему я не взял с собой воду? – обожгла мысль, ведь я сам могу испортить ей экзамен.

Выйти невозможно – я сижу в углу, и, чтобы пройти, надо поднять почти всех членов комиссии и этого лысого профессора. Я напрягаюсь, чтобы перебороть удушье, боль и страх… Лишь чуть позже заметил, что об этом уже не думаю, меня как-то незаметно обволокла музыка, прелесть мелодии, я упивался ею, а представлял, что рядом моя жена, мама Шовды. И как она счастлива, довольна! Я был потрясен и чуть не сорвался на аплодисменты, но в зале гробовая тишина, а Шовда вновь встает от инструмента и объявляет:

– Клод Дебюсси, «Музыка слез».

В отличие от первой, эту прекрасную композицию я слышал в исполнении Шовды очень много раз, и мне показалось, что сейчас она исполняет просто мастерски. Но в зале опять ноль эмоций. Только ректор выдал:

– Что-то все очень грустное.

– Клод Дебюсси, – вновь объявила Шовда, – «Нежность».

Эта мелодия вовсе очаровательна. Даже атмосфера в зале стала действительно теплой, нежной, трогательной.

– Браво! – сказал ректор и похлопал.

Почти все его поддержали, а вот лысый профессор вскочил:

– Все это хорошо. Хорошо заучено и исполнено. Но она поступает на факультет «Музыкально-театральное искусство». Квалификация – оперный певец, преподаватель.

Я сразу вспомнил, как Шовда боялась: «Не дай Бог, попросят спеть, а голоса сейчас нет». Этот ретивый профессор именно о том самом:

– Важнее вокальные данные.

– Разумеется, – согласился ректор. – Что у нас, скажем так, на десерт? Шовда, дорогая, помнится, вы на капустнике такой тембр выдали.

– Нет-нет, – возразил оппонент. – Хватит заготовок. Есть программный материал. Путь исполнит Римского-

Корсакова, арию Любаши из оперы «Царская невеста».

В зале появился недовольный гул.

– Это и на дипломе тяжело, – сказала одна из преподавательниц, – а вы на вступительном. Она не оканчивает консерваторию, а лишь поступает.

– Я знаю, – завизжал профессор. – Но наша уважаемая абитуриентка заканчивает наше музучилище и одновременно пытается поступить в консерваторию. А консерватория не проходной двор, и мы не позволим наш вуз унизить… В программе эта ария есть? Я всех спрашиваю.

– Есть, – ответили ему почти хором.

– Вот и пожалуйста, – развел руки Эдуард Константинович.

– А как без музсопровождения? —отреагировал ректор. —

Тут нет условий.

– Это вы назначили экзамен в своем роскошном кабинете, а не в зале… Пусть исполняет без музыки. Какая разница. Мы оцениваем вокал. Это предусмотрено Правилами приема. А абитуриентка может и даже должна аккомпанировать себе на инструменте – ноты, я думаю, здесь есть.

Женский голос:

– Здесь нет нот.

– Пусть поет, – настаивает профессор. – Я прошу, требую и имею право как член экзаменационной комиссии. Разве я не прав? – обращается к ректору.

– Правы… Пожалуйста, – все взгляды опять к Шовде.

Она стоит. Объявила арию. Кашлянув в кулачок, только начала и сорвалась. Одна пожилая женщина поднесла ей стакан с водой. Отойдя в сторону, отвернувшись от всех, Шовда отпила пару глотков, поставила стакан на стол, вернулась к роялю. С повторной попытки Шовда начала хорошо, но в конце первого куплета, там где надо было до предела повысить голос, как она позже пояснила – колоратурное сопрано, вновь сорвалась. Как увядший осенний листок, она как-то разом сникла и, словно ее ноги уже не держат, медленно опустилась на стул перед роялем. Вся согнулась, голова почти между колен. По ее вздрагивающей спине было понятно, что она плачет. Эту паузу нарушил тот же лысый профессор. Он встал, развел руками, победоносно оглядывая всех: