и, прежде чем оператор его фамилию (почему-то называет по фамилии) озвучил, я уже его узнал – внук дяди Гехо. Точно он!
– Ну ты его заделал, – голос оператора. – Патроны для брата не пожалел… А он тебе действительно был брат?
– Замолчи, сука! – тот выхватывает пистолет.
– Ты что?! – камера беспорядочно что-то снимает. Слышны подряд три выстрела. Камера падает. Вновь три или четыре выстрела. Прямо на объектив попадает какая-то красновато-белая жидкость. Она медленно стекает, и на расплывчатом экране видно, как из земли чуточку проросли листочки черемши, какая-то букашка зашевелилась, и тут на эту первую зелень наступает сапог – мрак!
…Словно на мою шею этот сапог наступил – стал я задыхаться. Голова, сердце, душа – все стало ныть, болеть, давить… Может, через час я очнулся на полу. Подумал бы, что это самый страшный сон, да экран монитора еще мерцает. Страшно было эту кассету вновь смотреть, но я заставил себя. И более того, забегая вперед скажу, что именно с этой кассеты я сделал последний фотопортрет младшего сына (оказывается, то же самое сделала и Шовда… Но я забегаю вперед…). А тогда, уже во время второго просмотра, что-то во мне дернулось, физически дернулось, словно какой-то пузырь с ядом лопнул. По нижним ребрам и животу как бы лезвием провели – искра пожара, невыносимая боль скрючила меня вновь на полу, весь я в холодном поту, сердце колотится, и я еле дышу. Но, странное дело, если до этого я смерти ждал и примерно так, через нестерпимую боль, выход души из бренного тела представлял, то теперь я об этом даже думать не хочу. Еще толком не очнувшись, я первым делом, посреди ночи, побрел туда, куда теперь мне просто необходимо, – к своему тайнику, где снайперская винтовка запрятана. Давно, очень давно я туда не заглядывал. Бывало, думал проверить. А потом раздумывал – зачем мне эта винтовка? Зачем? И для чего? Не нужна. Зачем мне это оружие убийц? Я даже о ней забыл. Так забыл, что на сей раз просто не мог это место найти. Мучился, даже испугался, что не найду, а найду – винтовки не будет, может, кто-то здесь уже побывал… Только с рассветом, по старым и вечным ориентирам – двум каменным валунам, я точно смог определить место – оно уже травой заросло, но я несколько раз ткнул острой пикой, старый шов обнаружил. С большим трудом осторожно сдвинул каменную плиту – сразу вздохнул с облегчением: все сухо, все на месте, но после меня здесь он, оказывается, был, мой сын был, оставил письмо. Видимо, всему свое время. И только сейчас, после просмотра этой кассеты, стало более актуально и своевременно прочтение этого последнего письма сына:
«Дада, прости! За все прости. Давно знаю, что ты и Нана, которая часто мне снится, не одобрили и не одобряете моего шага и действий. Теперь сам понимаю, что сегодня победа не в оружии, а в знаниях, и мне следовало учиться, учиться и созидать. Но я не жалею – кто-то ведь должен был встать. А я иначе не мог. И обо мне никто не скажет – кIилло! Правда, теперь я не боец. Ранен. Кривой. Если вернусь – обещают амнистию… И вот еще что. Среди нас был предатель. Кто – примерно догадываюсь. Разберусь. Но убить его из твоего оружия не могу… Но должен. Прости. Береги Шовду и себя».
«Убить его из твоего оружия не могу… Но должен»… Это я должен… Но первым делом с самого утра я пошел в центр нашего села, к участковому.
– Ты знаешь, что было запечатано в конверте?
– Какой конверт?.. Не знаю.
– Ты эту кассету не видел?
– Какую кассету?
По реакции чую – не видел. А я быстро вернулся домой – все очень просто: сам Бог мне послал это оружие, но для начала надо его проверить, и самого себя тоже. Поэтому я в этот день пострелял. Оружие – класс! Ну а я – очень плох. Сил нет винтовку нормально держать, до того руки ослабли, дрожат. Даже стреляя с опоры – мажу, потому что не могу как следует задержать дыхание. Я был страшно огорчен, а тут вечером сам участковый явился:
– Ты стрелял? Из чего? У тебя оружие есть?
– Тебе показалось… А в принципе, какое твое дело?
– Я участковый и должен все доложить.
– Кому доложить? Своему начальнику? Этой суке?
Я вижу, как желваки забегали по скулам участкового, он на меня как на психа смотрит, а я продолжаю:
– А в вашем отряде он кем был? Стукачем и сукой? Что молчишь?.. А может, и ты такой же? Таким стал?
– Заткни пасть!
– Это ты мне, сопляк! – я кинулся на него, мы сцепились, и я сразу понял, какой он крепкий, как камень, молодой, а я уже задыхаюсь. Он меня просто отшвырнул и, оглядев то ли с презрением, то ли с сожалением, небрежно постановил:
– Еще раз пальбу услышу…
– И что? – перебил я. – Этой суке доложишь?
– Сам разберусь.
– Это как?
– Просто, – он меня с легкостью оттолкнул, направился к моей хибаре, но я все же сумел его опередить, встал перед дверью:
– Только через мой труп.
Он достал пистолет. На меня не направил, рука висит. А я шепотом процедил:
– Стреляй. Все суки так поступают… А за меня уже никто тебе не отомстит.
– Мц! – злобно выдал он губами, двинулся к своему авто, тихо на русском матюгнулся, пряча пистолет, сел в машину и уже из нее:
– Я тебя предупредил.
Машина резко рванулась, так же резко остановилась. Он вышел.
– А что на этой кассете было?
– Ничего… Мультфильм.
– Дай посмотреть.
– А я выкинул ее.
Он долго молчал, о чем-то думал, а напоследок выдал:
– Тебе лечиться надо.
– Сам знаю, что мне надо, – ответил я.
Эту ночь я не спал, все разрабатывал план мщения. Оружие у меня есть. Но как его применить? Где эту тварь на прицел взять? Понятно, что у его конторы. Но как туда с винтовкой добраться? По горам? Обнаружат. Днем и ночью самолет-разведчик летает. Да и не одолею я такое расстояние, тем более с такой тяжелой бандурой. Наутро я решил просто так, для разведки на местности, поехать в райцентр. Все по-прежнему – охрана, железобетонный забор, даже близко не подпускают. А местные мне подсказали, что начальник здесь очень редко бывает, – больше в Грозном или в Москве. Но мне повезло – в этот день внук дяди Гехо осчастливил район своим вниманием, за ним целая кавалькада машин; посчитал, более двенадцати, и все черные, все с тонированными стеклами, и на большой скорости промчались, скрылись – лишь пыль еще долго оседала. А я подумал, что вряд ли его так охраняют лишь от меня. Грешков, видать, много. И нужен еще небось, раз под такой охраной.
Моя задача невероятно сложна, почти невыполнима. Мною невыполнима – я не боец. Обидно, досадно, больно. Плюс жара. И я даже не помню, как потерял сознание и кто меня до дому довез. И эту ночь я не спал – боль, дышать не могу, а жить теперь хочу и надо. Единственное спасение – лететь в Москву на операцию. На заре я тронулся в путь, благо все под гору. Скоро попутка подобрала, и я успел в то же утро вылететь в Москву и прямо из аэропорта – в онкоцентр. А доктор меня словно ждал. Я сразу же протянул ему все, что у меня осталось, – три тысячи долларов:
– Вылечите, только без катетера.
– Я сделаю так, как надо. А надо посмотреть, и вид у вас плохой.
– Без катетера, – умоляю я, – и денег не хватает на это.
– Я свою долю прощаю. А поступлю, как врач… Разрежем, посмотрим, что там творится.
12 июня, день
Наверное, в жизни каждого человека бывают такие страшные дни, вспоминая которые, думаешь – как ты это пережил и как дальше живешь? У меня было таких дней немало, последний очень тяжелый, физически просто невыносимый, и я его даже не хочу вспоминать, хотя я и сейчас здесь, в онкоцентре. Завтра меня выпишут, и я надеюсь, я уверен, что более здесь не появлюсь… Хотя, я уже зарекался. И если даже вновь сюда попаду, не дай Бог, то того кошмара все равно уже не будет. Кошмара, когда я очнулся после операции в палате, еще анестезия полностью не прошла, но мне очень плохо, больно, нестерпимо больно, и я дотронулся до ноющей груди – катетер! Я бы растерзал этого доктора. Я бы орал и материл бы его, но я уже говорить не могу, я встать не могу, сил нет – все болит, все давит и ноет. Я плачу! Как ребенок плачу, у меня и боль, и злость, и слабость. В этой маленькой, очень маленькой палате еще один пациент – армянин-старик. Ему за неделю до меня сделали такую же операцию. И я тогда видел, как он плакал, страдал, скулил. А когда после уколов и капельниц его немного отпускало, он в мою сторону жестами показывал – уходи! Я не ушел, и он написал: «Уходи! Это жутко! Лучше просто умереть. Спокойно умереть, чем эти пытки и муки». А я еще тогда пытался улыбаться, глупец:
– Мне катетер не поставят. Я даже за это не заплатил.
«Я тоже так думал. И он обещал катетер не ставить. Но он другое не умеет, и так нас навсегда к себе привязывает… Меня ведь тоже предупреждали, а я ему поверил… Уходи! Другого врача и другую больницу найди. За границу поезжай», – написал старик. Это не по мне – денег вовсе нет, а жить надо, и я верил, что меня пронесет. Пожалеет. Нет! Потом он скажет, что сделал так, как надо было, и любой консилиум врачей подтвердит его правоту. Может, доктор по-своему и прав, он обязан был полностью вырезать раковую опухоль, все метастазы. Однако в моем представлении после операции должно наступить облегчение, а у меня лишь появились боли и страдания. И главное – никакого внимания после операции. Хорошо, что вокруг моего соседа-армянина постоянно находится родня – жена, сын, сноха. Они и за мной стали присматривать, и как бы вскользь они сообщили то, что я уже знаю, – здесь без денег даже укол не сделают. Они и заплатили – мне поставили вечером капельницу, я под ней заснул. А среди ночи проснулся – вновь невыносимая боль, и я полез к окну: зарешечено, и не стекло, какой-то прочный пластик. Все предусмотрели. Потому что я не первый, кто хотел здесь выпрыгнуть, с жизнью покончить. А еще здесь предусмотрены камеры слежения, и в каждой палате особое освещение, как в тюрьме, чтобы на мониторе дежурный врач и медсестра все видели… Никакой реакции, и никто на мой дебош не среагировал. Только жена моего соседа, старушка, что дежурит в эту ночь рядом с мужем, пыталась меня успокоить, а потом полезла в сумочку, деньги зашелестели. Она вышла. Только после этого появилась медсестра. Мне в вену сделала укол, я вновь отключился, а очнулся от боли, от нарастающей страшной боли во всем теле. Это состояние так невыносимо, что я даже боюсь открыть глаза. А чуть приоткрыл – передо мною Шовда. Плачет. Как она изменилась. Совсем худая-худая. От этого на ее высохшем лице голубые, влажные, печальные глаза стали еще больше, в них бескрайнее горе, боль, печаль.