Стигал — страница 75 из 86

– Дада! – она опустилась на колени, обеими руками обхватила мою руку. А у нее самой пальцы холодные, тонкие, дрожат. И через эти единственно родные, близкие руки я вдруг явственно почувствовал, что моя боль – не боль, моя боль – это стенания отжившего свой срок перепрелого пня. А ее боль – это боль молодого, только начинающего жить и мечтающего плодоносить деревца, у которого не только ветви обломали, но и корень подрубили. Поэтому вокруг ее глаз синюшно-фиолетовые круги предстоящей по жизни тоски и одиночества. Со всей силой я челюсти сжал, так что не только в ушах, но и в моем мозге явственно раздался скрежет зубов (впрочем, они мне уже не нужны). И больше, тем более при ней, я даже не простонал.

– Дада, как ты? – склонилась она.

Тяжко, и говорить я не могу и не смогу, но я постарался выдавить улыбку и поднял большой палец – «Хорошо!». Действительно, стало лучше оттого, что единственное родное существо теперь снова рядом. И я осознавал, что эти страдания надо было испытать, чтобы мы воссоединились. А страдания, конечно же, облегчились. И что бы я без нее делал? Скажу лишь о самом тяжелом. В первый же вечер, что я был в беспамятстве, я, и не раз, опорожнился в постель. В палате вонь. Я встать не могу. Моему соседу пришлось выходить. Его жена вообще не заходит. Зато зашла старшая медсестра:

– У вас деньги есть? Как вы сюда явились? Надо, конечно, заплатить. А иначе как? Все есть хотят.

Жена соседа заплатила. Утром картина та же была, но появилась Шовда. И для нянечки деньги у нее вроде бы были. Однако она меня более никому не доверила. И поначалу мне было очень стыдно, и ей неловко, но она ко всему подошла очень требовательно, тактично и очень нежно, как к родному, как к больному.

– Ой-ля-ля! – по-армянски частенько восклицала жена соседа, – вот это девочка! Был бы еще сын – такую в дом забрать.

А вот весь медперсонал Шовду не любит. Она прямо в лицо моего доктора назвала «мясником», а потом добавила:

– Это не ваша частная клиника-лавочка. Это государственное учреждение, где за свой труд вы получаете зарплату и взятки от нас. Так что будьте любезны.

И со мной, действительно, стали обращаться гораздо внимательней. И Шовда приглядывает не только за мной, но еще многим даже из других палат помогает. А как-то зашла встревоженная и полушепотом говорит:

– Сюда какого-то чеченца положили. В соседней палате.

– Позови, – жестом попросил я.

– Да ну его, – махнула она рукой. – Какой-то важный. И свою дурацкую шляпу никогда не снимает. Сразу видно – чечен!

А он как прослышал про меня, сам зашел и представился:

– Маккхал.

А когда мой сосед-армянин в конце недели выписался, то Маккхал перешел в мою палату. Стало веселей.

Маккхал очень разговорчивый. Его родные, как выслали их в Казахстан, обратно так и не вернулись. И он почти всю жизнь прожил в Алма-Ате. Он стоматолог и не скрывает, что обеспеченный человек. В начале девяностых, когда везде на постсоветском пространстве, в том числе и в Казахстане, пошли националистические настроения, он, как сам говорит, допустил роковую ошибку, переехал с семьей в Грозный. Построил дом, открыл свою частную клинику, а тут война. И он, как и я, в Грозном остался. И у него все разбомбили, а жену и одну дочь убили. Во многом схожая у нас с ним судьба, и диагноз один. Только у него на шее опухоль совсем небольшая, зато прямо на затылке шишка с кулак, поэтому он шляпу не снимает. После первой войны Маккхал вернулся в Казахстан, но на старости лет вновь потянуло в Чечню. И теперь он живет в Грозном один. Есть у него сын, как он его назвал, – «непутевый балбес». По сыну Маккхал скучает, понятно, свое дитя, любит и много о нем говорит. Его сын с детства увлекся музыкой, роком, сам на гитаре играл. Но Маккхал знал, что гитара сына не прокормит, и свое дело надо наследнику передать – отвез сына в Москву, буквально насильно, и конечно, за деньги, устроил на стоматологический факультет. Через шесть лет сын приехал в Алма-Ату, отдал отцу диплом и сказал:

– Я твой наказ выполнил – вот! А теперь, мой уважаемый родитель, позволь мне жить, как я сам желаю.

А желал он с детства стать музыкантом. Вновь поехал в Москву, теперь учиться на музыканта, но его нигде не приняли – слуха нет. Но он не сдавался, в каких-то полуподвальных группах играл. А потом женился на солистке одной из групп и вдруг уехал с ней в Германию – Европу покорять. В Европе их дар тоже не признали. Дуэт распался, они развелись. А жить сыну там понравилось, но на что-то жить надо. Попросил он Маккхала выслать свой диплом. Не во всем сын оказался бездарным – выучил немецкий и английский, подтвердил в Германии свою квалификацию стоматолога, женился на немке взрослее себя, снова развелся, а теперь переехал в Австрию, в Вену. Я Маккхалу в блокноте пишу: «Ты богатый. Сын в Европе. Врач… Не делай здесь операцию, тебе тоже катетер поставят. Поезжай к сыну». Маккхал грустен, молчит, а я пишу: «Сын знает, что ты болен?»

– Я с ним давно не общаюсь. Как уехал, ни разу не приезжал. Даже на могилки матери и сестры не соизволил посмотреть. То у него документов не было, не мог приехать. То нельзя было в России быть – гражданство не дали бы. Теперь вроде немецкое гражданство получил, а от российского отказался. И сюда ехать не хочет – мол, как вы там в России живете, ведь русские вас бомбили, мою мать, сестру убили. «Я не хочу там больше ничего видеть, я даже боюсь в Москву летать…» – говорит.

– Но дело не в этом, – продолжает Маккхал, – у него ничего нашего, чеченского, нет. Это и понятно, я сам виноват. Вырос и родился он в Алма-Ате. Я дома заставил всех на чеченском говорить, чтобы знали и не забыли. И он вроде понимает, но никогда на родном не говорил, не мог и стеснялся. А теперь что под конец вытворил. Как-то год назад звоню я к нему в клинику, я чуть знаю английский. А мне девушка говорит:

– Какой-такой Абдулмежид Маккхалович Нажмуддинов? Эта клиника Ганса Мюллера.

– А ваш доктор на русском говорит? – с трудом смог спросить я.

– Да, он много языков знает.

– Соедините меня с ним.

– А как вас представить? Отец? Минуточку.

Через некоторое время она отвечает:

– Простите, доктор Ганс Мюллер занят, перезвоните позже.

Я не перезвонил, а сын сам позвонил лишь через неделю. Я его спрашиваю:

– Кто такой Ганс Мюллер?

– Теперь так меня зовут. Ты ведь помнишь – в школе у меня была кличка Ганс.

– Клички лишь у собак бывают.

– Кстати, папа, а я как раз собаку завел. Такая прелесть.

– В доме?

– А где еще?

– Так мусульманину нельзя собаку в доме держать.

– Папа, очнись! Двадцать первый век у нас. А ты все тот же. То ты мне рок-музыку слушать запрещал, играть запрещал – мол, религию и чеченский менталитет нарушаешь! А теперь и собачка моя тебе мешает…

– Слушай, – перебил я его, – если бы я не заставил тебя учиться на стоматолога, ты сейчас имел бы клинику и все что имеешь?

– Это так. И я тебе очень благодарен. Но и ты пойми – я взрослый человек. И я европеец. И я хочу быть европейцем. Это мой свободный выбор. Имею я право?

– Не имеешь! – закричал я. – Ты единственный сын, а отрекся от нашей фамилии! Тебе не стыдно – Ганс Мюллер!

– Папа, ну что за ересь и догмы. Эти имена – Абдулмежид и Нажмуди – клиентов пугают, их выговорить не могут. И мне с детства не нравились.

Маккхал, опустил голову, тайком вытер слезы и после тяжелого вздоха закончил:

– Схожие во многом у нас с тобой судьбы, и здесь судьба нас свела. Но ты можешь гордиться своими сыновьями и дочь рядом такая. А я – в общем, зазря прожил жизнь. Для кого и чего столько работал, столько прожил… За наследством, небось, примчится… Вот так. Грустный итог.

Он опустил голову на грудь. Во всем, даже в его позе, грусть и умирание. И цвет его лица, впрочем, как и у всех здесь, землистый, безжизненный. Мы с Шовдой молчим, не знаем, что сказать, как утешить. Я попросил у Шовды блокнот и пишу ему: «Позвони ему… Телефон есть?».

– Есть, – рассерженно отвечает Маккхал. – Но звонить не буду. Тем более теперь, отсюда.

Тем не менее он достал свою старую записную книжку, раскрыл, долго, словно в никуда, потерянно смотрел в нее. От шума в коридоре он как бы очнулся, вышел. А я, кажется, понял. Пишу Шовде: «Видишь, он специально блокнот открытым оставил, чтобы мы позвонили. Подай».

– Дада, чужой блокнот?! – удивилась Шовда.

Я жестами приказал – она ни в какую. Как ни тяжело, пришлось самому вставать. Написано: «Сын» – и два номера обведены красным фломастером. Я понял – случись что с ним, чтобы знали куда сообщить. Пишу Шовде: «Позвони, поговори, сообщи все об отце и позови…».

– Чужому человеку? – удивилась Шовда.

«Надо помочь… Беда!», – настаиваю я. Она согласилась, но говорит:

– На моем телефоне денег нет, копейки. Тем более за границу.

Как раз зашел Маккхал, я ему показал блокнот и попросил его мобильный; ему пишу: «Мы хотим твоему сыну позвонить».

– Не надо! – воскликнул Маккхал, но телефон не отобрал и сам вновь вышел.

Первый номер не ответил. А на втором – женский голос. Оказывается, Шовда сносно говорит на английском. Она попросила доктора Ганса Мюллера и представилась, как потом сама сказала, помощницей отца доктора Мюллера, мол, это очень важный и срочный разговор. С сыном Маккхала она поздоровалась уже на чеченском и, не услышав реакции, перешла на русский. Я слышал только то, что говорила Шовда – о Маккхале. Потом она, с некоторым раздражением выслушав ответ, мгновенно покраснела и на повышенном тоне сказала:

– Я думаю, что чеченец-мужчина должен думать не о клиентах и собаке, а прежде всего о родном отце.

Он что-то ей ответил, и связь оборвалась. Шовда стояла растерянная, словно на нее вылили ушат воды:

– Вот дрянь! – постановила она. – Я ему сейчас пока-

жу – «чеченские девушки!».

Она с телефоном Маккхала ушла, вернулась нескоро, когда Маккхал уже тоже в палату пришел. Шовда пунцовая, взволнованная, даже испарина выступила на лбу. Она молча отдала телефон, села около меня.