и в белых письмах, ласковых и кратких,
не в первый раз, родимая, солгу.
Я напишу, что жду в делах успеха,
живу пока в достатке и в чести,
что собираюсь к осени приехать,
из города невесту привезти.
Но промолчу о голоде и ранах,
о снежных ветрах, выстудивших грудь,
что далеко у моря-океана
от боли мне спокойно не заснуть.
И не скажу ни слова о метели,
что билась в окна зиму напролет,
что смерть сидела нянькой у постели
и вместо чаю подавала лед.
Что ни добра, ни хлеба мне не надо,
не надо зерен, павших без следа,
и в отчий дом с тесовою оградой,
конечно, не вернусь я никогда.
И с мертвыми лежавший долго рядом,
без солнышка, без ласки, без цветов,
в весенний день,
дыханием и взглядом
почуяв силы, с радостью готов —
в грозовый мир, где голод плечи сушит,
костер войны
пылает до небес,
на землю птицы падают от стужи
и злых людей живой дремучий лес.
Где я забыл о сказках и молитвах,
где выжег детский норов свой и страх,
где ждут меня друзья в пирах и в битвах
и женщины тоскуют в городах.
И боевым предчувствием удачи —
прекрасное, крылатое на взлет,
в руках моих не знавшее отдачи,
любимое оружие зовет.
Огнем каленный — скоро не устану,
мороженный — с дороги не сверну,
но если от друзей живым отстану —
всю жизнь свою и душу прокляну.
И я не знаю, где сложу я руки,
увижу ли когда глаза твои...
Благослови
на радости и муки,
на черный труд и смертные бои.
1947—1949
НАШ КОМСОМОЛЬСКИЙ ГОРКОМ
Я — из тех горожан,
у которых
в первый раз — под Магнитной горой —
юность в сердце зажглась, будто порох,
и просилась у Партии в строй.
Вместе с нами
в палатке, как дома,
со штабным телефонным звонком,
ни на час по примеру Парткома
не смолкал комсомольский Горком.
С каменистого дна котлованов,
с тяжким грузом работ и забот,
день и ночь по ступенечкам планов
поднимались мы, строя завод.
Наше —
с ленинским профилем —
знамя
становя во дворе заводском,
зяб ты с нами и парился с нами
на ветру,
комсомольский Горком.
В пору фронта, не мысля о тыле,
промедление ставя в вину,
словно в песне
и мы уходили...
Комсомольцы твои... На войну!
Сгоряча не жалеющих силы,
нас, порою обжатых врагом,
будто чудом — спасал от могилы
твой металл,
комсомольский Горком.
Тылом битвы, как видно, недаром
оставался ты, мир сторожа.
Был строителем.
Стал сталеваром.
Стал броней для своих горожан.
Не стареет душа в человеке,
если шел он с тобой прямиком...
Побратался ты с нами навеки,
дорогой комсомольский Горком.
Сколько душ
снарядил ты в дорогу,
вывел к Партии —в люди, в бои!
И, сменяясь в рядах понемногу,
молодеют отряды твои.
Значит, здравствуй на радость и славу,
в каждом сердце гори огоньком,
молодой, но партийный по нраву,
старый друг, комсомольский Горком.
1958
ПРОЩАНЬЕ С ЮНОСТЬЮ
Какой бы пламень гарью нас ни метил,
какой бы пламень нас ни обжигал,
мы станем чище, мы за все ответим —
чем крепче боль,
тем памятней закал.
...И я живу, не жалуясь на долю,
в пустыне, за полярною чертой,
привыкший к баням с ледяной водою,
привыкший к жизни трудной и простой.
Здесь — все пути-дорожки перевиты,
здесь — каждый вор отныне мне знаком,
здесь — битые, матерые бандиты,
раздобрившись, зовут меня «сынком».
И, не глухой к соседским разговорам,
я про себя нередко слышу сам:
«Парнишка, видно, был неважным вором,
в своей деревне лазил по дворам.
Уж больно заморенный он и слабый,
как захудалый пес промеж зверей,—
его, наверно, шибко били бабы
за масло, за сметану, за курей...»
В беде своей — суровы, нелюдимы,
измерив жизнь на свой кривой аршин,
не верят люди в честные седины,
не замечают чистый след морщин.
...Отпела песни юность.
Отмечталась.
Ушла моя жар-птица в перелет.
Уже сжимает чувства возмужалость
и сдержанность, холодная как лед.
Старухой стала девка-синеглазка,
в живой воде целебный дар исчез,
и не хватило хлеба старым сказкам,
чтоб верить им и требовать чудес.
И словно вовсе не было любимых,
живых девчат, не спящих до утра.
И надо вспомнить весны мне и зимы,
и подсчитать года свои пора...
Рожденный при царе, крещен в купели
в дому столетнем прадедов своих,
где входят в кровь, как воздух,
с колыбели —
желания, повадки, сказки их;
где по ночам — мы жались первым
страхом —
выл домовой,
яга стучалась в дом,
змей пролетал над крышей и с размаху
хлестал по окнам огненным хвостом;
где нам, мальчишкам, бабки нагадали:
по золотым жар-птицыным следам
за самым верным счастьем рваться в дали
к премудрым людям, к дивным городам;
людские притчи помнить слово в слово,
пройти всю землю вдоль и поперек,
добыть в бою —
из золота литого
заветный, непродажный перстенек.
С ним — яд не травит,
горе не калечит,
над ним — ни жар, ни стужа не вольны,
не страшно с ним идти врагам навстречу
и в мирный день, и в черный день войны.
С ним — год от году
ясный глаз яснее,
спокойней сердце,
жилистей рука,
с ним — человек в сто раз сильнее змея,
в сто раз бесстрашней лютого врага...
Но жили деды,
старясь от безверья
в далекий мир чудесных небылиц:
не довелось им рук обжечь о перья
никем еще не пойманных жар-птиц.
Из рода в род земной надел приемля,
хлеб добывая искони горбом,
с любовью деды веровали в землю,
всю жизнь
лукаво сомневаясь в том,
чего нельзя доподлинно потрогать
сухой ладонью собственной руки,
не раз в уме жалеючи,
что бога
им не пощупать... Руки коротки.
И, молча покоряясь божьей власти,
обид не причиняя никому,
не признавали счастья,
кроме счастья
до ста годов прожить в своем дому,
не быть в боях,
не мучиться разлукой,
тюрьмы не знать,
не нашивать сумы
и ни мечтой, ни службой, ни наукой
не утруждать мужицкие умы.
Но помер дед. И, родом сиротея,
сыны его на кладбище снесли —
безбожники, вояки, грамотеи —
наследники его святой земли.
...И, может, деду в мертвом сне приснится,
как, чернозем отряхивая с рук,
в семнадцать лет, приметив след
жар-птицы,
с его землей без слез прощался внук.
Есть города — из дерева и камня,
в рубцах и шрамах, с гарью вековой,
а нам пришлось
вот этими руками
из вечных сплавов строить город свой.
По чертежам — чудесный, как из сказки,
рождением захватывая дух,
он дал нам все — от хлебушка до ласки,
работу дал нам, каждому за двух.
Мы землю рыли, стены клали сами,
но не бывало случая у нас,
чтоб и во сне — закрытыми глазами,
не видели мы даже в этот час
свой первый город,
недоступный бурям,
никем еще не виданный вовек,
весь — без церквей,
без кабаков,
без тюрем,
без нищих,
без бандитов,
без калек.
И все-то в юности казалось проще —
и звезды ближе, и земля круглей,
весь мир, казалось, знали мы на ощупь,
едва приняв из рук учителей.
Надежный мир,
где можем мы с порога,
впервые забывая детский страх,
потрогать небо — синее, без бога,
со смехом вспомнить о земных царях.
Где можно жить,
как в самый светлый праздник,
по-русски настежь раскрывая дом,
любому гостю веря без боязни,
что он к тебе приходит не врагом.
Привычно наделяя черным цветом
бесцветное, слепое слово —
«враг»,
мы понимали, что живет он где-то,
со всех границ рванувшись к нам на шаг.
Готовый юность выжечь, как проказу,
и не жалеть каленого свинца
для нас,
еще не видевших ни разу
ни рук его, ни взгляда, ни лица.
Владея, будто змей, заморским миром,
он для убийц царем и богом стал.
Он звался —
папой, фюрером, банкиром и величался оптом —
капитал.
Казалось нам,
по первому ненастью,
по страшным сказкам с детства он знаком —
с железной головой, с дремучей пастью
и с огненным заморским языком.
С душою непроглядной, полной яда,
любого зверя лютого лютей,
дыханьем жгучим, ненавистью взгляда
он должен отличаться от людей.
Но в ясный день
далекий гром не страшен,
и враг не страшен, издали грозя,
покуда по прямым расчетам нашим
кругом — одни надежные друзья.
Покуда в женских ласках нет печали,
покуда мы
при мысли о войне
невольно только сердцем подмечали,