Стихи — страница 7 из 13

про медовый лунный свет,

о больших и малых звездах,

о скитаниях планет.

Грел на сердце, не таю,

думку тайную мою —

думал, ахнет Александра,

Александру удивлю,

думал, скажет Александра:

«Я за то тебя люблю!»

Александра Соловьева,

где ты видела такого?

Подымал я к звездам руки,

спотыкаясь о кусты,

познавала ты науки,

и в глаза глядела ты.

На четвертый вечер вдруг

отказалась от наук...

Сел я, горький и суровый,

папиросу закурил.

Александре Соловьевой

ничего не говорил.

Час — ни слова, два — ни слова,

только дым над головой.

Александра Соловьева,

ты ли мучилась со мной?

Ты ли кудри завивала,

чтобы я их развивал,

ты ли губы раскрывала,

чтобы я их закрывал?

Ты ли кудри расчесала,

робость подлую кляня,

ты ли губы искусала

от досады на меня?..

Над зарей фонарь горит,

Александра говорит:

— Ах, как холодно в саду,

ноги стынут, как на льду,

за науки вам спасибо,

а домой — сама дойду!..—

Я сидел как равнодушный

и ответил как в бреду,

что, напротив, очень душно

в этом пламенном саду...

Длинной бровью повела,

руку в руку подала,

Александра Соловьева

повернулась и ушла.

1935—1936

ВЕСНА

Всю ту зимушку седую

как я жил, не знаю сам,

и горюя и бедуя

по особенным глазам.

Как два раза на неделе

по снегам хотел пойти,

как суровые метели

заметали все пути...

Как пришел я в полночь мая,

соблюдая тишину,

задыхаясь, замирая,

к соловьевскому окну —

про любовь свою сказать,

Александру в жены звать.

Александра Соловьева,

ты забыла ли давно,

двадцать пять минут второго,

неизвестный стук в окно?

Вышла в сени по ковру,

улыбнулась не к добру,

вышла с талыми глазами,

вся в истоме, вся в жару.

Будто пчелы с вешних сот

на лице сбирали мед,

да ослепли медоноски,

всю изжалили впотьмах,—

две медовые полоски

прикипели на губах.

Кудри сбиты и развиты,

пали замертво к плечам,

плечи белые повиты

в крылья черного плаща.

Плащ до самого следа,

сверху звезды в два ряда,

плащ тяжелый, вороненый,

весь зеркальный, как вода.

Перелетные зарницы

на волнах его горят,

самолеты на петлицах

 к небу медленно летят...

И ударил с неба гром,

улыбнулся я с трудом.

— Вот,— сказал я,—

здравствуй, что ли,

я стучался под окном.

Объясни мне, сделай милость,

если дома ты одна,

в чью одежду нарядилась,

от кого

пьяным-пьяна?..—

Покраснела Александра,

погасила в сенях свет.

И сказала Александра:

— Александры дома нет!..

Александра Соловьева,

как бежал я до огня

от холодного, ночного

соловьевского окна!

Над землею птичьи стаи,

птичьи свадьбы засвистали.

Я шатаясь шел вперед

от калиток до ворот.

И лежала в реках мая,

палисады окрыля,

в тайных криках, как немая,

оперенная земля,

вся — в непряденом шелку,

вся — в березовом соку.

1935—1936

ОБОЯНКА

Но лесам краснела земляника,

реки наземь падали со скал...

От соленой Камы до Яика

исходил я каменный Урал.

Ставил я в горах цеха из стали,

доставал я уголь на-гора,

и меня часами награждали,

пили чай со мной директора.

В праздники ходил я на гулянки,

по садам бродил в вечерний час,

и глядели на меня горянки,

нипочем не отрывая глаз.

По дорогам, низким и высоким,

медленно теряя дни свои,

я живу душевно одиноким —

только с точки зрения любви.

Словом, в жизни многому ученый,

знавший много счастья, много бед,

не имел я счастья знать девчонок,

равных в обаянии тебе.

Не имел я чести строить в яви,

видеть и во сне и наяву

города, сравнимые по славе

с городом, в котором я живу.

Где с тобой проходим спозаранку

по широким улицам вдвоем,

горлинка залетная, горянка,

горенько нежданное мое.

Видел я глаза орлиц и ланей,

соловьих и диких голубят,

но такие — синие в тумане,

голубые в полдень — у тебя.

Выйдешь в ельник — ельник станет

вровень,

в горы глянешь — горы позовут,

улыбнешься — за твое здоровье

земляника подпалит траву.

А купаться вздумаешь под кручей,

прыгнешь в воду ласточкой летучей,

вспыхнет сердце, словно от огня,

и плывешь по той воде кипучей,

над волною плечи приподняв...

На какой, скажи, реке заветной,

полуденным солнышком согрет,

твой родной, садовый, семицветный,

дальний Обояньский сельсовет?

На Дону ли тихом, на Кубани —

все равно имею я в виду:

обаятельнее Обояни —

на земле селений не найду.

Не найду в цветах желтее меду,

в горной вишне влаги огневой,

не найду на белом свете сроду

серденька желанней твоего.

Петь мне без тебя не довелось бы,

без тебя темно в средине дня,

и прошу я в превеликой просьбе —

выйди, что ли, замуж за меня.

Не хвалюсь одеждой и достатком,

но имею честь сказать одно:

никогда я не считаю сладким

горькое, веселое вино.

И долит меня большая вера,

до того долит, что нету слов,

что экзамен сдам на инженера —

вечного строителя домов.

Никакому горю непокорный,

каждый день тобою дорожа,

скоро стану строить город горный

по большим московским чертежам.

Вот и станет он несокрушимо,

облицован камнем голубым,

засинеют горные вершины,

как родные сестры, перед ним.

Обоянкой звать тебя я стану.

— Обоянка,— я тебе скажу,—

не спеша деревья вырастают

ровнями второму этажу.

Нет в садах зеленых с теми сходства,

что растут в твоей родной степи.

Поступи в контору садоводства,

садоводом главным поступи.

Чтоб вокруг домов да вкруг кварталов,

затопив долину, все плыла,

птицами свистела, зацветала,

поднимала пену добела

и вставала выше крыш зеркальных

в вечер поздний, в утреннюю рань,

в ягодах медовых и миндальных,

в тополях крутых пирамидальных,

вся в цветах и звездах — Обоянь!

1937

КРАСНОЕ СОЛНЫШКО* * *

Всю неоглядную Россию

наследуем, как отчий дом,

мы — люди русские, простые,

своим вскормленные трудом.

В тайге, снегами занесенной,

в горах — с глубинною рудой,

мы называли

хлеб казенный

своею собственной едой.

У края родины, в безвестье,

живя по-воински — в строю,

мы признавали

делом чести

работу черную свою.

И, огрубев без женской ласки,

приладив кайла к поясам,

за жизнь не чувствуя опаски,

шли по горам и по лесам,

насквозь прокуренные дымом,

костры бросая в полумгле,

по этой страшной, нелюдимой,

своей по паспорту земле.

Шли — в скалах тропы пробивали,

шли, молча падая в снегу,

на каждом горном перевале,

на всем полярном берегу.

В мороз работая до пота,

с озноба мучась, как в огне,

мы здесь узнали,

что работа равна отвагою войне.

Мы здесь горбом узнали ныне,

как тяжела святая честь

впервые в северной пустыне

костры походные развесть;

за всю нужду, за все печали,

за крепость стуж и вечный снег

пусть раз проклясть ее вначале,

чтоб полюбить на целый век;

и по привычке,

как героям,

когда понадобится впредь,

за все,

что мы

на ней построим,

в смертельной битве

умереть.

...А ты —

вдали, за синим морем,

грустя впервые на веку,

не посчитай жестоким горем

святую женскую тоску.

Мои пути, костры, палатки

издалека — увидя вблизь,

учись терпению солдатки —

как наши матери звались,—

тоску достойно пересилив,

разлуки гордо пережив,

когда

годами по России

отцы держали рубежи.

* * *

Когда бы мы, старея год от году,

всю жизнь бок о бок прожили вдвоем,

я, верно, мог бы лгать тебе в угоду

о женском обаянии твоем.

Тебя я знал бы в платьицах из ситца,

в домашних туфлях,

будничной,

такой,

что не тревожит, не зовет, не снится,

привыкнув жить у сердца,

под рукой.

Я, верно, посчитал бы невозможным,

что здесь,

в краю глухих, полярных зим,

в распадках горных, в сумраке таежном

ты станешь

красным солнышком моим.

До боли обмораживая руки,

порой до слез тоскуя по огню,

в сухих глазах, поблекших от разлуки,

одну тебя годами я храню.

И ты, совсем живая, близко-близко,

все ласковей, все ярче, все живей,

идешь ко мне

с тревогой материнской

в изломе тонких девичьих бровей.

Еще пурга во мгле заносит крышу

и, как вчера, на небе зорьки нет,

а я уже спросонок будто слышу:

«Хороший мой. Проснись.

Уже рассвет...»

Ты шла со мной по горным перевалам,

по льдинкам рек, с привала на привал.

Вела меня,