Стихи — страница 40 из 46

Может быть еще и третий вариант единства мышления и бытия — это: nihil est in intellectu, quod non fuerit in sensu, т. е. содержание мышления целиком исходит из чувств.

Какой же из этих трех вариантов верен, или все они вместе указывают на единство бытия и мышления, или, может быть, я стою на ложном пути? Главное — не у кого спросить.

То же самое обстоит и с положением “бытие определяет сознание”.

Об этих вопросах спрошу я у Германа, сейчас же хочу я описать тему спора, которая занимает меня до сих пор. Спорил я с девицей (…) Темой нашего спора была страсть — что такое страсть? (…)

“Разве страсти, — говорит Флобер, — не единственная прекрасная вещь на земле, не источник героизма, энтузиазма, поэзии, музыки, искусства — всего?” Да он тысячу раз прав, ибо все прекрасное, что окружает нас, создано страстью.

А разум? Да, разум создал много полезного, он открыл законы, он научил людей математике, он нашел систему в беспорядочном, объяснение в непонятном, правильное— в неправильном; это он провел дороги по непроходимым горам, это он изобрел машину, построил жилище, заставил природу работать на человека! Это разум! Но разве все прекрасное скрывается в цифрах, заключается в законах? Разве смог разум открыть формулу вдохновения, разве сумел он создать прекрасную статую или великую картину?? Разве разум руководит бойцом в сражении, поэтом во вдохновении и влюбленным в любви?

Разве искусство, героизм и поэзия не самое прекрасное на земле? И, наконец, разве в пылу увлечения наукой думал ли ученый о пользе, когда открывал полезное, думал ли о ней строитель, когда возводил здание? Нет! Ими руководило одно желание — узнать незнакомое, построить прекрасное. Таким образом, разве не может “разумное и полезное” быть создано страстью? Может, ибо все, что создано человечеством, создано страстью. (…)

Разум наш — медленный свет факела. Он горит долго и дает всегда ровное количество света. (…) Страсть это бурная вспышка молнии. Она ослепляет, она рушит и создает сразу; она ослепляет и потому в моменты ее мы находимся в состоянии самозабвения. Вот что такое страсть — это высшая форма разума. (…)

(…)

12. XII. Прекрасное расположение духа не покидает меня. Мое настроение — не беспричинная веселость молодого щенка, не радость беззаботного человека; оно — глубокое, спокойное и радостное равновесие души, достигнутое размышлением, самоанализом. (…)

Сегодня утром залежался в постели, читая книгу Виноградова “Три цвета времени” — о Стендале. Несмотря на то, что прочел еще немного, могу сказать, что книга нравится культурой и безукоризненностью языка и хорошей разработкой темы.

Днем мы с Пуцилло ходили по букинистам, искали книг. В одном из магазинов потеряли друг друга.

Я купил стихотворения Тютчева и по философии Кондильяка.

Дома навел меня на размышления приход одного старого приятеля. Паренек этот в детстве когда-то играл со мною и теперь считает своим долгом меня навещать время от времени. Печальные вещи рассказывал он.

Отец его (фотограф-авантюрист, ныне преподаватель немецкого языка) уехал, оставив мать, его и двух сестер без всяких средств.

Я видел, что он голоден, и накормил его.

Сам он, чтобы поддержать семью, поступил на кино-фабрику за 125 рублей в месяц, а сам маленький, худой, хилый. Он ровесник мне, а едва достает мне до подбородка (а я не из высоких).

“Отец уехал, мать и сестры плачут. Я думаю, что делать? Скучно чертовски… Ну, я взял и приехал к тебе. А дома только хлеб один…”

Поразило меня в этом всем та беззаботность, то чисто русское толстокожество, которое сквозило в его речах.

Что это: бессердечие или недопонимание, или, быть может, это желание скрыть горе, гримаса, принятая за улыбку, или умышленное самоуспокоение? Мне нравится твердость, но это, разве это твердость?

Я ужасался тому спокойствию, с каким рассказывала как-то Марфа о человеке, попавшем под трамвай. Но это не удивительно, когда на днях друг мой Вова Троицкий рассказывал со смехом о бреде своего больного отца.

Что же это — оптимизм или животная холодность? Или это особенность русской натуры — уметь забывать ужасное, не ужасаться им. Но этот оптимизм — не страшен ли он? Да и что такое оптимизм? (…) “Оптимизм это игра ума, а не философия”, — сказал Карамзин. И правда: как можно закрыть глаза на самую страшную истину, что каждому человеку суждено умереть? Нет! Это не значит, что мы должны перестать пользоваться радостями жизни и думать только об этой истине, но она должна вечно стоять перед нами и вызывать размышления, ибо только в них истинное спокойствие души.

Сейчас слушаю музыку балета “Светлый ручей” и мечтаю о “ней”.

Как люблю я эти светлые мечты, вплетенные в переливы прекрасных мелодий. (…) О, прекрасная Татьяна! Никогда, никому не отдам я свои мечты о тебе!

13. XII. (…) Сегодня спорил с ребятами о семье будущего. Кончилось тем, что на мои страстные доказательства они отпускали сальные остроты и пошлости. Я рассердился и послал их к черту.

По-моему, главной задачей школы должно стать воспитание правильного отношения к женщине и хорошего взгляда на половой вопрос. В частности, нужно не испошлять любви и внушить ребятам правильное к ней отношение. (…) И не понимают они, что смеются над внешним покровом, не умея видеть внутреннюю чистоту, что смеются они над тем, что вызывает их восхищение в романах. Так смеется порой толпа над мудрецом, не понимая глубины его простых слов; так смеется она над королем, свергнутым с трона, пред которым вчера лежала она ниц. (…)

(…)

28. XII. Папа приехал.

Дома торжественно. Делятся впечатлениями. Папаша приехал в патриотическо-восторженном духе. Восторгается, хвалит.

Мне привез два томика Маркса. Хороший подарок.

Вчера писал вечером. Написал. Понравилось самому.

Читал стихи Гюго. (…)

По форме замечательны: “Турнир короля Иоанна” и “Джинни”. Стихотворение “Буниберды” нравится своей поэтично-суровой торжественностью.

Вообще более ценными я считаю стихотворения, созданные поэтическом чувством Гюго, а не его публицистическим жаром. (…)

Ее я не увижу еще пятнадцать дней!.. Пятнадцать дней!.. Как долго!

Хоть бы минуточку видеть ее!

30. XII. Бесшабашный разгул, беспредельная и беззаботная Русь, ржаные просторы, простая крестьянская грусть — это поэзия Есенина.

Я не читал ни одного поэта, который мог бы так хорошо передать настроение, так сильно заставить грустить, желать, тонуть с собой.

Есенин пьян своей поэзией, он тонет в ней, он махнул рукой на мир, он мучительно отрывает куски своей души и воплощает их в звучные строфы.

Его мотивы… Упадничество… Но разве заставишь соловья петь по-другому? И, в конце концов, разве уже так важно, что он поет? Нет, важно, как он поет.

И вообще, разве сам поэт находит себе слова и мысли? Нет, их внушает ему эпоха, среда; в себе он находит только поэтическую силу, только талант певца, чтобы пропеть эти слова, мысли и чувства. (…)

Многие поэты ошеломляют блестящей техникой, оригинальной формой. Есенин привлекает мягкой лирической простотой. (…)

И есенинская форма как раз подстать содержанию. В ней также много гибкости, мягкости и вместе с тем неподвижности.

Замечательно оригинальна рифма, хотя критики обычно считают рифму неважным атрибутом поэзии. По-моему же, рифма придает больше привлекательности стиху и является внешним показателем технических возможностей поэта.

Многие стихотворения прекрасно формально и технически исполнены. “Шаганэ” — шедевр.

Да, прекрасный поэт Есенин! Настоящий большой лирический поэт, которого можно любить, которому можно подражать, отбросив его печальные настроения.

(…)

1936

2. I. Новый год встречал в школе. Народу было много. (…)

Меня встретили хорошо. Должен был бесчисленное количество раз повторить историю своей болезни.

(…) Многим было очень весело, а другим очень скучно.

Мне кажется, что люди, скучающие в большом обществе, не могут отличаться широтой ума.

Бал начался танцами. Духовой оркестр Автодорожного института гремел немилосердно. Казалось, что музыканты желали выдуть в трубы все свои легкие.

Танцующие прыгали так, что в глазах рябило. Танцевали таинственные инкогнито в масках, школьные львицы и львы. Впрочем, львы крутили своих дам с яростью леопардов. Львы эти были накрахмалены, с тщательно вывязанными галстуками, в выутюженных фраках и брюках, с безукоризненной складкой и полоскающимися “чарли”.

Остальные скромно жались к стенке. Не танцующие девчонки пестрыми ленточками поместились на скамейках и наперебой работали языками. Тут же стояли серьезные и лохматые парни, считающие танцы ниже своего достоинства, по причине неумения танцевать. Эти мудрецы отличаются обычно тупой самоуверенностью и верблюжьей осанкой.

В толпе сновали и присяжные остряки, почитающие в каждом слове своем остроту. Вид у них, как у забулдыг; ходят они руки в карманы и волоча ноги за собой. Но по существу они неплохие парни.

Оркестр дудел и дудел, зажигая азартом все большее количество танцоров. Постепенно в пляс пустились и остальные девчонки, и остряки и многие другие, за исключением верблюдообразных, которые продолжали наблюдать танцы с язвительными улыбками…

Я забился в угол, боясь выставить напоказ свои таланты на этом благодарном поприще. Сердобольные девицы из десятых классов отправляли ко мне делегации (думая, что я скучаю), с приглашениями, но я наотрез отказался, отговорившись болезнью.

Наконец начался ужин. Все с шумом заняли места в большом зале. Не дожидаясь приглашения, все начали деятельно жевать. Стоял шум, заглушавший убогие выступления артистов. Я шумел не меньше других и вместе с Германом изощрялся в остроумии. Потом опять были танцы. Я опять сидел в углу и молчал и было мне весело и приятно. Я имею хорошую способность не скучать, когда много народа кругом.

В полночь прогремели трубы и директриса произнесла скучнейшую новогоднюю речь.