. (I, 303—304)
Даже храм гроба Господня в Иерусалиме иногда оказывается посвященным «Святой Святыне Богородице» (289).
В сущности, лишь три природных существа — «три матери» — оказываются вне христианского круга: рыба Кит, Страфиль-птица и Индрик-зверь. Но и эти чисто космические существа несут религиозное служение. Страфиль-птица
Богу молится за синё море,
а Индрик
Богу молится за святую гору. (321—322)
Из темного описания Индрика, живущего в глубине земли, в недрах гор, можно заключить, что он управляет течением подземных вод. О Страфиль-птице говорится, что она
Держит белый свет под правым крылом, (334)
т.е., как евангельская кокошь{140}, матерински греет его. Известные черты грозности, присущие Индрику и Страфили как владыкам водных стихий (от них колеблются воды и горы), решительно стушевываются перед благодетельно-материнскими. Обратим внимание на то, что не только Индрик и Страфиль, но и все главы космической и социальной иерархии (град, церковь) именуются матерями. Не отечество[48] и не царство («царь зверей»), но именно материнство полагается в основу иерархии.
Мир, божественный в космогонии, освященный кровью Христа и слезами Богородицы, весь пронизан Святым Духом или «святыми духами», посланными Христом. В стихе о 12 пятницах поется, что в день Троицы
Пущал Господь Святый Дух по всей земле. (№ 580)
Это излияние Св. Духа не ограничено Церковью, хотя, как мы увидим дальше, в церковном быте народ чувствует особенно живо Его присутствие{141}. Но вся земля приемлет Св. Духа, который, по драстическому{142} выражению одного стиха, даже воплощается в ней:
Воплотив Свят Дух
Во сырую землю,
Во всю поселенную. (№ 584)
Живущий в природе святой дух ощущается народом в дыхании воздуха, ветре и благовониях земли. Вот почему всякое чудесное действие ветра приравнивается духу:
Святым духом Василья поднимало... (I.566)
Положило их святым духом за престолом. (I.592)
Самый воздух называется святым в стихе о Егории:
Што поверх воды святой Егорий плавает,
Да, ведь, он поверх воды на святом на воздухе[49].
И от священного кипариса исходит святой дух в его благоухании:
Пошел от ней святой дух,
Святой дух и ладан. (I, 282)
Можно поставить вопрос, в какой мере эта насыщенность святым духом связана с христианской эпохой человечества. Уже в самом творении или зачале мира ветры называются Божиими духами. Не ясно и место грехопадения в этой космологии. Народ помнит о грехе Адама, но насколько падение человека нарушило изначально-божественный строй природы?
Есть один стих — о Егории Храбром, — в котором можно усмотреть следы космического грехопадения. Мир состоит не из одних благословенных стихий: он полон вредоносных для человека тварей и грозных природных явлений. Как примирить с божественным происхождением мира существование диких зверей, змей и гадов? Русский человек, как известно, не любит гор — наследник, в этом отношении, античного эстетического чувства. Апокриф приписывает сотворение гор, как и змей и всякой нечисти, дьяволу{143}. Но русский народный певец не пошел по этому манихейскому пути, на который иногда сворачивает русская прозаическая сказка. Стих о Егории утверждает изначальную святость мира и вместе с тем какую-то порчу в нем. «Горы толкучия», «звери рыскучие» и прочие «заставы» Егория — результат нарушения божественного миропорядка.
Станьте вы, горы, по-старому, (I, 437)
говорит Егорий, очищая русскую землю. И волкам:
И вы пейте и вы ешьте повеленное,
Повеленное, вы, благословенное.
Рекам:
Теките вы, реки, где вам Господь повелел.
Стих дает и свое объяснение расстройству природного мира. Он связывает его не с грехом Адама, а с идолопоклонством, которому подпал не только человек, но и вся тварь:
Уж вы ой еси да всё темны леса!
Вы не веруйте да бесу-дьяволу;
Вы поверуйте да самому Христу. (Григорьев, 289. Ср.: Вар., 98)
Леса, горы и реки, как и звери, подобны девицам — сестрам Егория, на которых от идолопоклонства выросла еловая кора. И очищение русской земли, ее космиургическое воссоздание Егорием совершается путем утверждения истинной веры. Интересно отметить, что природа и в своем падении мыслится самостоятельной, а не отраженной лишь тенью человека. Обращаясь к истинной вере, она может молиться Богу, как в стихе о Голубиной книге. Так, посылая птицу Черногар в Окиян-море, Егорий заповедует ей:
Богу молись за синё море.. (I, 432)
Вдумываясь в изображение мировой порчи в стихе о Егории, нельзя не заметить, что она не имеет глубокого характера. Расстройство мира поверхностно: оно захватывает земную кору — горы, леса, реки, — но не самое тело земли. Под нечистью, покрывающей ее, земля остается неповрежденной, — если не девственной, то матерински чистой. Среди всего космоса она образует особое, глубинное средоточие, с которым связана самая сердцевина народной религиозности{144}.
Солнце, месяц, звезды и зори — ближе к Богу: они происходят от Божия лица. Но не к ним обращено религиозное сердце народа. Греческое православие знало персонификацию мира: царя-космоса, который изображается в короне под апостолами на иконе Пятидесятницы{145}. Этому мужескому и царственному греческому образу соответствует русский — женский. Из всего космоса личное воплощение получает только мать-земля.
Мать земля — это прежде всего черное, рождающее лоно земли-кормилицы, матери пахаря, как об этом говорит постоянный ее эпитет «мать земля сырая»:
Мать сыра-земля, хлебородница. (I, 538)
Но ей же принадлежит и растительный покров, наброшенный на ее лоно. Он сообщает ее рождающей глубине одеяние софийной красоты. И, наконец, она же является хранительницей нравственного закона — прежде всего, закона родовой жизни.
К ней, как к матери, идет человек в тоске, чтобы на ее груди найти утешение. Иосиф Прекрасный, проданный братьями
К матушке сырой земле причитает: (I, 158)
«Увы, земля мать сырая!
Кабы ты, земля, вещая мать, голубица,
Поведала бы ты печаль мою». (I, 175)
К матери-земле идут каяться во грехах:
Уж как каялся молодец сырой земле:
Ты покай, покай, матушка сыра земля. (Вар., 161)
Едва ли стоит упоминать, что земля, как в греческом мифе, помогает и призывающим ее в бою героям. Федор Тирянин, утопая в пролитой им змеиной крови, обращается к земле:
Расступися, мать сыра земля,
На четыре на стороны,
Прожри кровь змииную,
Не давай нам погибнути. (I, 532)
Христианизируясь, подчиняясь закону аскезы, мать-земля превращается в пустыню — девственную мать, спасаться в которую идет младой царевич Иосаф.
Научи меня, мать пустыня,
Как Божью волю творити, Достави меня, пустыня,
К своему небесному царствию. (I, 206, сл., 209, 214)
Похвала пустыне является одной из очень древних тем монашеской литературы Востока и Запада. Но ее развитие в русском стихе подчеркивает особые интимные черты в отношении русского народа к красоте земли. Действительно, красота пустыни — главная тема стиха, который так и начинается в некоторых вариантах:
Стояла мать прекрасная пустыня, (I, 206, 214)
Так как краса пустыни — девственная, весенняя, не плодоносящая красота, то она сообщает святость материнства и весне:
Весна, мать красная. (210)
Красота пустыни безгрешна; она сродни ангельскому миру:
Тебя, матерь пустыня,
Все архангелы хвалят...
Во тебе, матерь пустыня,
Предтечий пребывает. (220, 228)
Недаром пустыня и отвечает «архангельским гласом».
Святая красота, утешая пустынника, настраивает на тихие, светлые думы:
Есть частыя древа —
Со мной будут думу думати;
На древах есть мелкия листья,
Со мной станут говорити;
Прилетят птицы райския
Станут распевати...
Это райское состояние пустынника только оттеняет суровость его телесной аскезы. Житие в пустыне жестокое:
Тут едят гнилую колоду,
А пьют воду болотну. (206)
Но и такая жизнь сладка царевичу, прельщенному красотой пустыни:
Гнилая колода Мне паче сладкого меда. (218)
Здесь возникает интересный вопрос: не создается ли конфликта между аскезой и красотой («похотью очей») и как разрешает его народный певец?
Сама диалогическая форма — беседа царевича с пустыней — дает возможность различных подходов к этой труднейшей проблеме аскетики: искушению красотой. Различия вариантов увеличивают для нас сложность проблемы, которая, несомненно, ощущается певцом, но поставлена им с чрезвычайной осторожностью. Прежде всего отметим крайние варианты:
Я не дам своим очам
От себе далече зрити,
Я не дам своим ушам
От себе далече слышать. (224)
Это крайний аскетический взгляд, указующий на опасность бесцельного созерцания. Он не характерен для господствующего настроения стиха, как и противоположный идеал беспечного любования:
Разгуляюсь я, млад юноша,
Во зеленой, во дубраве. (221)
Или же, принимая их оба, надо подчинить их основному мотиву тихого, музыкального, обращенного внутрь созерцания.
Во всем диалоге пустыни с царевичем она, мудрая руководительница, испытывает его суровостью телесной аскезы, но не предостерегает от соблазнов красоты. Есть, однако же, один, очень существенный мотив[50], проходящий сквозь все варианты, который как будто бы действительно говорит об искушении красотой: