Стихи — страница 5 из 7

СВАДЬБЫ

А. Межирову

О, свадьбы в дни военные! Обманчивый уют, слова неоткровенные о том, что не убьют... Дорогой зимней, снежною, сквозь ветер, бьющий зло, лечу на свадьбу спешную в соседнее село. Походочкой расслабленной, с челочкой на лбу вхожу,

плясун прославленный, в гудящую избу. Наряженный,

взволнованный, среди друзей,

родных, сидит мобилизованный растерянный жених. Сидит

с невестой - Верою. А через пару дней шинель наденет серую, на фронт поедет в ней. Землей чужой,

не местною, с винтовкою пойдет, под пулею немецкою, быть может, упадет. В стакане брага пенная, но пить ее невмочь. Быть может, ночь их первая последняя их ночь. Глядит он опечаленно и - болью всей души мне через стол отчаянно: "А ну давай, пляши!" Забыли все о выпитом, все смотрят на меня, и вот иду я с вывертом, подковками звеня. То выдам дробь,

то по полу носки проволоку. Свищу,

в ладоши хлопаю, взлетаю к потолку. Летят по стенкам лозунги, что Гитлеру капут, а у невесты

слезыньки горючие

текут. Уже я измочаленный, уже едва дышу... "Пляши!.."

кричат отчаянно, и я опять пляшу... Ступни как деревянные, когда вернусь домой, но с новой свадьбы пьяные

являются за мной. Едва отпущен матерью, на свадьбы вновь гляжу и вновь у самой скатерти вприсядочку хожу. Невесте горько плачется, стоят в слезах друзья. Мне страшно.

Мне не пляшется, но не плясать

нельзя. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.

* * * Я у рудничной чайной, у косого плетня, молодой и отчаянный, расседлаю коня.

О железную скобку сапоги оботру, закажу себе стопку и достану махру.

Два степенных казаха прилагают к устам с уважением сахар, будто горный хрусталь.

Брючки географини все - репей на репье. Орден "Мать-героиня" у цыганки в тряпье.

И, невзрачный, потешный, странноватый на вид, старикашка подсевший мне бессвязно твердит,

как в парах самогонных в синеватом дыму золотой самородок являлся ему,

как, раскрыв свою сумку, после сотой версты самородком он стукнул в кабаке о весы,

как шалавых девчонок за собою водил и в портянках парчовых по Иркутску ходил...

В старой рудничной чайной городским хвастуном, молодой и отчаянный, я сижу за столом.

Пью на зависть любому, и блестят сапоги. Гармонисту слепому я кричу: "Сыпани!"

Горячо мне и зыбко и беда нипочем, а буфетчица Зинка все поводит плечом.

Все, что было, истратив, как подстреленный влет, плачет старый старатель оттого, что он врет.

Может, тоже заплачу и на стол упаду, все, что было, истрачу, ничего не найду.

Но пока что мне зыбко и легко на земле, и буфетчица Зинка улыбается мне. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.

ФРОНТОВИК Глядел я с верным другом Васькой, укутан в теплый тетин шарф, и на фокстроты, и на вальсы, глазок в окошке продышав. Глядел я жадно из метели, из молодого января, как девки жаркие летели, цветастым полымем горя. Открылась дверь с игривой шуткой, и в серебрящейся пыльце счастливый смех, и шепот шумный, и поцелуи на крыльце. Взглянул

и вдруг застыло сердце. Я разглядел сквозь снежный вихрь: стоял кумир мальчишек сельских хрустящий,

бравый фронтовик. Он говорил Седых Дуняше: "А ночь-то, Дунечка,

краса!" И тихо ей:

"Какие ваши совсем особые глаза..." Увидев нас,

в ладоши хлопнул и нашу с Ваською судьбу решил:

"Чего стоите, хлопцы?! А ну, давайте к нам в избу!" Мы долго с валенок огромных, сопя, состукивали снег и вот вошли бочком,

негромко в махорку, музыку и свет. Ах, брови

черные чащобы!.. В одно сливались гул и чад, и голос:

"Водочки еще бы!.."и туфли-лодочки девчат. Аккорд 1000 еон вовсю работал, все поддавал он ветерка, а мы смотрели,

как на бога, на нашего фронтовика. Мы любовались,- я не скрою,как он в стаканы водку лил, как перевязанной рукою красиво он не шевелил. Но он историями сыпал и был уж слишком пьян и лих, и слишком звучно,

слишком сыто вещал о подвигах своих. И вдруг

уже к Петровой Глаше подсел в углу под образа, и ей опять:

"Какие ваши совсем особые глаза..." Острил он приторно и вязко. Не слушал больше никого. Сидели молча я и Васька. Нам было стыдно за него. Наш взгляд,

обиженный, колючий, его упрямо не забыл, что должен быть он лучше,

лучше за то,

что он на фронте был. Смеясь,

шли девки с посиделок и говорили про свое, а на веревках поседелых скрипело мерзлое белье. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.

* * * Бывало, спит у ног собака, костер занявшийся гудит, и женщина из полумрака глазами зыбкими глядит.

Потом под пихтою приляжет на куртку рыжую мою и мне,

задумчивая,

скажет: "А ну-ка, спой!.."

и я пою.

Лежит, отдавшаяся песням, и подпевает про себя, рукой с латышским светлым перстнем цветок алтайский теребя.

Мы были рядом в том походе. Все говорили, что она и рассудительная вроде, а вот в мальчишку влюблена.

От шуток едких и топорных я замыкался и молчал, когда лысеющий топограф меня лениво поучал:

"Таких встречаешь, брат, не часто. В тайге все проще, чем в Москве. Да ты не думай, что начальство! Такая ж баба, как и все..."

А я был тихий и серьезный и в ночи длинные свои мечтал о пламенной и грозной, о замечательной любви.

Но как-то вынес одеяло и лег в саду,

а у плетня она с подругою стояла и говорила про меня.

К плетню растерянно приникший, я услыхал в тени ветвей, что с нецелованным парнишкой занятно баловаться ей...

Побрел я берегом туманным, побрел один в ночную тьму, и все казалось мне обманным, и я не верил ничему.

Ни песням девичьим в долине, ни воркованию ручья... Я лег ничком в густой полыни, и горько-горько плакал я.

Но как мое,

мое владенье, в текучих отблесках огня всходило смутное виденье и наплывало на меня.

Я видел

спит у ног собака, костер занявшийся гудит, и женщина

из полумрака глазами зыбкими глядит. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.

* * * Лифтерше Маше под сорок. Грызет она грустно подсолнух, и столько в ней детской забитости и женской кричащей забытости! Она подружилась с Тонечкой, белесой девочкой тощенькой, отцом-забулдыгой замученной, до бледности в школе заученной. Заметил я

робко, по-детски поют они вместе в подъезде. Вот слышу

запела Тонечка. Поет она тоненько-тоненько. Протяжно и чисто выводит... Ах, как у ней это выходит! И ей подпевает Маша, обняв ее,

будто бы мама. Страдая поют и блаженствуя, две грусти

ребячья и женская. Ах, пойте же,

пойте подольше, еще погрустнее,

потоньше. Пойте,

пока не устанете... Вы никогда не узнаете, что я,

благодарный случаю, пение ваше слушаю, рукою щеку подпираю и молча вам подпеваю. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.

НА ВЕЛОСИПЕДЕ Я бужу на заре своего двухколесного друга. Мать кричит из постели: "На лестнице хоть не трезвонь!" Я свожу его вниз. По ступеням он скачет упруго. Стукнуть шину ладонью и сразу подскочет ладонь! Я небрежно сажусь вы посадки такой не видали! Из ворот выезжаю навстречу воскресному дню. Я качу по асфальту. Я весело жму на педали. Я бесстрашно гоню, и звоню,

и звоню,

и звоню... За Москвой петуха я пугаю, кривого и куцего. Белобрысому парню я ниппель даю запасной. Пью коричневый квас в пропылившем 1000 ся городе Кунцево, привалившись спиною к нагретой цистерне квасной. Продавщица сдает мокрой мелочью сдачу. Свое имя скрывает: "Какие вы хитрые все". Улыбаясь: "Пока!", я к товарищу еду на дачу. И опять я спешу; и опять я шуршу по шоссе. Он сидит, мой товарищ, и мрачно строгает дубину на траве,

зеленеющей у гаража. Говорит мне: "Мячи вот украли...

Обидно..." И корит домработницу: "Тоже мне страж...

Хороша!" Я молчу. Я гляжу на широкие, сильные плечи. Он о чем-то все думает, даже в беседе со мной. Очень трудно ему. На войне было легче. Жизнь идет. Юность кончилась вместе с войной. Говорит он: "Там душ.

Вот держи,

утирайся". Мы по рощице бродим, ругаем стихи и кино. А потом за столом, на прохладной и тихой террасе, рядом с ним и женою тяну я сухое вино. Вскоре я говорю: "До свидания, Галя и Миша". Из ворот он выходит, жена прислонилась к плечу. Почему-то я верю: он сможет,

напишет... Ну а если не сможет, и знать я о том не хочу. Я качу! Не могу я с веселостью прущей расстаться. Грузовые в пути догоняю я махом одним. Я за ними лечу в разреженном пространстве. Па подъемах крутых прицепляюсь я к ним. Знаю сам,

что опасно! Люблю я рискованность! Говорят мне, гудя напряженно,

они: "На подъеме поможем, дадим тебе скорость, ну, а дальше уже, как сумеешь, гони". Я гоню что есть мочи! Я шутками лихо кидаюсь. Только вы не глядите, как шало я мчусь,это так, для фасону. Я знаю,

что плохо катаюсь. Но когда-нибудь я хорошо научусь. Я слезаю в пути у сторожки заброшенной,

ветхой. Я ломаю черемуху

в звоне лесном. и, к рулю привязав ее ивовой веткой, я лечу

и букет раздвигаю лицом. Возвращаюсь в Москву. Не устал еще вовсе. Зажигаю настольную, верхнюю лампу гашу. Ставлю в воду черемуху. Ставлю будильник на восемь, и сажусь я за стол, и вот эти стихи

я пишу... 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.

ЗАВИСТЬ Завидую я.

Этого секрета не раскрывал я раньше никому. Я знаю, что живет мальчишка где-то, и очень я завидую ему. Завидую тому,

как он дерется,я не был так бесхитростен и смел. Завидую тому,

как он смеется,я так смеяться в детстве не умел. Он вечно ходит в ссадинах и шишках,я был всегда причесанней, целей. Все те места, что пропускал я в книжках, он не пропустит.

Он и тут сильней. Он будет честен жесткой прямотою, злу не прощая за его добро, и там, где я перо бросал: