СВАДЬБЫ
А. Межирову
О, свадьбы в дни военные! Обманчивый уют, слова неоткровенные о том, что не убьют... Дорогой зимней, снежною, сквозь ветер, бьющий зло, лечу на свадьбу спешную в соседнее село. Походочкой расслабленной, с челочкой на лбу вхожу,
плясун прославленный, в гудящую избу. Наряженный,
взволнованный, среди друзей,
родных, сидит мобилизованный растерянный жених. Сидит
с невестой - Верою. А через пару дней шинель наденет серую, на фронт поедет в ней. Землей чужой,
не местною, с винтовкою пойдет, под пулею немецкою, быть может, упадет. В стакане брага пенная, но пить ее невмочь. Быть может, ночь их первая последняя их ночь. Глядит он опечаленно и - болью всей души мне через стол отчаянно: "А ну давай, пляши!" Забыли все о выпитом, все смотрят на меня, и вот иду я с вывертом, подковками звеня. То выдам дробь,
то по полу носки проволоку. Свищу,
в ладоши хлопаю, взлетаю к потолку. Летят по стенкам лозунги, что Гитлеру капут, а у невесты
слезыньки горючие
текут. Уже я измочаленный, уже едва дышу... "Пляши!.."
кричат отчаянно, и я опять пляшу... Ступни как деревянные, когда вернусь домой, но с новой свадьбы пьяные
являются за мной. Едва отпущен матерью, на свадьбы вновь гляжу и вновь у самой скатерти вприсядочку хожу. Невесте горько плачется, стоят в слезах друзья. Мне страшно.
Мне не пляшется, но не плясать
нельзя. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
* * * Я у рудничной чайной, у косого плетня, молодой и отчаянный, расседлаю коня.
О железную скобку сапоги оботру, закажу себе стопку и достану махру.
Два степенных казаха прилагают к устам с уважением сахар, будто горный хрусталь.
Брючки географини все - репей на репье. Орден "Мать-героиня" у цыганки в тряпье.
И, невзрачный, потешный, странноватый на вид, старикашка подсевший мне бессвязно твердит,
как в парах самогонных в синеватом дыму золотой самородок являлся ему,
как, раскрыв свою сумку, после сотой версты самородком он стукнул в кабаке о весы,
как шалавых девчонок за собою водил и в портянках парчовых по Иркутску ходил...
В старой рудничной чайной городским хвастуном, молодой и отчаянный, я сижу за столом.
Пью на зависть любому, и блестят сапоги. Гармонисту слепому я кричу: "Сыпани!"
Горячо мне и зыбко и беда нипочем, а буфетчица Зинка все поводит плечом.
Все, что было, истратив, как подстреленный влет, плачет старый старатель оттого, что он врет.
Может, тоже заплачу и на стол упаду, все, что было, истрачу, ничего не найду.
Но пока что мне зыбко и легко на земле, и буфетчица Зинка улыбается мне. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
ФРОНТОВИК Глядел я с верным другом Васькой, укутан в теплый тетин шарф, и на фокстроты, и на вальсы, глазок в окошке продышав. Глядел я жадно из метели, из молодого января, как девки жаркие летели, цветастым полымем горя. Открылась дверь с игривой шуткой, и в серебрящейся пыльце счастливый смех, и шепот шумный, и поцелуи на крыльце. Взглянул
и вдруг застыло сердце. Я разглядел сквозь снежный вихрь: стоял кумир мальчишек сельских хрустящий,
бравый фронтовик. Он говорил Седых Дуняше: "А ночь-то, Дунечка,
краса!" И тихо ей:
"Какие ваши совсем особые глаза..." Увидев нас,
в ладоши хлопнул и нашу с Ваською судьбу решил:
"Чего стоите, хлопцы?! А ну, давайте к нам в избу!" Мы долго с валенок огромных, сопя, состукивали снег и вот вошли бочком,
негромко в махорку, музыку и свет. Ах, брови
черные чащобы!.. В одно сливались гул и чад, и голос:
"Водочки еще бы!.."и туфли-лодочки девчат. Аккорд 1000 еон вовсю работал, все поддавал он ветерка, а мы смотрели,
как на бога, на нашего фронтовика. Мы любовались,- я не скрою,как он в стаканы водку лил, как перевязанной рукою красиво он не шевелил. Но он историями сыпал и был уж слишком пьян и лих, и слишком звучно,
слишком сыто вещал о подвигах своих. И вдруг
уже к Петровой Глаше подсел в углу под образа, и ей опять:
"Какие ваши совсем особые глаза..." Острил он приторно и вязко. Не слушал больше никого. Сидели молча я и Васька. Нам было стыдно за него. Наш взгляд,
обиженный, колючий, его упрямо не забыл, что должен быть он лучше,
лучше за то,
что он на фронте был. Смеясь,
шли девки с посиделок и говорили про свое, а на веревках поседелых скрипело мерзлое белье. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
* * * Бывало, спит у ног собака, костер занявшийся гудит, и женщина из полумрака глазами зыбкими глядит.
Потом под пихтою приляжет на куртку рыжую мою и мне,
задумчивая,
скажет: "А ну-ка, спой!.."
и я пою.
Лежит, отдавшаяся песням, и подпевает про себя, рукой с латышским светлым перстнем цветок алтайский теребя.
Мы были рядом в том походе. Все говорили, что она и рассудительная вроде, а вот в мальчишку влюблена.
От шуток едких и топорных я замыкался и молчал, когда лысеющий топограф меня лениво поучал:
"Таких встречаешь, брат, не часто. В тайге все проще, чем в Москве. Да ты не думай, что начальство! Такая ж баба, как и все..."
А я был тихий и серьезный и в ночи длинные свои мечтал о пламенной и грозной, о замечательной любви.
Но как-то вынес одеяло и лег в саду,
а у плетня она с подругою стояла и говорила про меня.
К плетню растерянно приникший, я услыхал в тени ветвей, что с нецелованным парнишкой занятно баловаться ей...
Побрел я берегом туманным, побрел один в ночную тьму, и все казалось мне обманным, и я не верил ничему.
Ни песням девичьим в долине, ни воркованию ручья... Я лег ничком в густой полыни, и горько-горько плакал я.
Но как мое,
мое владенье, в текучих отблесках огня всходило смутное виденье и наплывало на меня.
Я видел
спит у ног собака, костер занявшийся гудит, и женщина
из полумрака глазами зыбкими глядит. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
* * * Лифтерше Маше под сорок. Грызет она грустно подсолнух, и столько в ней детской забитости и женской кричащей забытости! Она подружилась с Тонечкой, белесой девочкой тощенькой, отцом-забулдыгой замученной, до бледности в школе заученной. Заметил я
робко, по-детски поют они вместе в подъезде. Вот слышу
запела Тонечка. Поет она тоненько-тоненько. Протяжно и чисто выводит... Ах, как у ней это выходит! И ей подпевает Маша, обняв ее,
будто бы мама. Страдая поют и блаженствуя, две грусти
ребячья и женская. Ах, пойте же,
пойте подольше, еще погрустнее,
потоньше. Пойте,
пока не устанете... Вы никогда не узнаете, что я,
благодарный случаю, пение ваше слушаю, рукою щеку подпираю и молча вам подпеваю. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
НА ВЕЛОСИПЕДЕ Я бужу на заре своего двухколесного друга. Мать кричит из постели: "На лестнице хоть не трезвонь!" Я свожу его вниз. По ступеням он скачет упруго. Стукнуть шину ладонью и сразу подскочет ладонь! Я небрежно сажусь вы посадки такой не видали! Из ворот выезжаю навстречу воскресному дню. Я качу по асфальту. Я весело жму на педали. Я бесстрашно гоню, и звоню,
и звоню,
и звоню... За Москвой петуха я пугаю, кривого и куцего. Белобрысому парню я ниппель даю запасной. Пью коричневый квас в пропылившем 1000 ся городе Кунцево, привалившись спиною к нагретой цистерне квасной. Продавщица сдает мокрой мелочью сдачу. Свое имя скрывает: "Какие вы хитрые все". Улыбаясь: "Пока!", я к товарищу еду на дачу. И опять я спешу; и опять я шуршу по шоссе. Он сидит, мой товарищ, и мрачно строгает дубину на траве,
зеленеющей у гаража. Говорит мне: "Мячи вот украли...
Обидно..." И корит домработницу: "Тоже мне страж...
Хороша!" Я молчу. Я гляжу на широкие, сильные плечи. Он о чем-то все думает, даже в беседе со мной. Очень трудно ему. На войне было легче. Жизнь идет. Юность кончилась вместе с войной. Говорит он: "Там душ.
Вот держи,
утирайся". Мы по рощице бродим, ругаем стихи и кино. А потом за столом, на прохладной и тихой террасе, рядом с ним и женою тяну я сухое вино. Вскоре я говорю: "До свидания, Галя и Миша". Из ворот он выходит, жена прислонилась к плечу. Почему-то я верю: он сможет,
напишет... Ну а если не сможет, и знать я о том не хочу. Я качу! Не могу я с веселостью прущей расстаться. Грузовые в пути догоняю я махом одним. Я за ними лечу в разреженном пространстве. Па подъемах крутых прицепляюсь я к ним. Знаю сам,
что опасно! Люблю я рискованность! Говорят мне, гудя напряженно,
они: "На подъеме поможем, дадим тебе скорость, ну, а дальше уже, как сумеешь, гони". Я гоню что есть мочи! Я шутками лихо кидаюсь. Только вы не глядите, как шало я мчусь,это так, для фасону. Я знаю,
что плохо катаюсь. Но когда-нибудь я хорошо научусь. Я слезаю в пути у сторожки заброшенной,
ветхой. Я ломаю черемуху
в звоне лесном. и, к рулю привязав ее ивовой веткой, я лечу
и букет раздвигаю лицом. Возвращаюсь в Москву. Не устал еще вовсе. Зажигаю настольную, верхнюю лампу гашу. Ставлю в воду черемуху. Ставлю будильник на восемь, и сажусь я за стол, и вот эти стихи
я пишу... 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
ЗАВИСТЬ Завидую я.
Этого секрета не раскрывал я раньше никому. Я знаю, что живет мальчишка где-то, и очень я завидую ему. Завидую тому,
как он дерется,я не был так бесхитростен и смел. Завидую тому,
как он смеется,я так смеяться в детстве не умел. Он вечно ходит в ссадинах и шишках,я был всегда причесанней, целей. Все те места, что пропускал я в книжках, он не пропустит.
Он и тут сильней. Он будет честен жесткой прямотою, злу не прощая за его добро, и там, где я перо бросал: