Этих северных мест Вавилон,
Что покинут был расой одною
И другою теперь заселен!
Где каналов скрещенные сабли
Прячет в белые ножны зима,
И дворцовых построек ансамбли
Приезжающих сводят с ума!
Лишь порою июньскою летней,
Прежний облик ему возвратив,
В проявителе ночи бесцветной
Проступает его негатив.
И не вяжется с тем Петроградом
Новостроек убогих кольцо,
Как не вяжется с женским нарядом
Джиоконды мужское лицо.
Петровская галерея
Эпоха Просвещения в России, —
На белом фоне крест небесно-синий,
Балтийским ветром полны паруса.
Еще просторны гавани для флота,
На острове Васильевском – болота,
За Волгою не тронуты леса.
Начало просвещения в России.
Ученый немец, тощий и спесивый,
Спешит в Москву, наживою влеком.
Надел камзол боярин краснорожий.
Художник Аргунов – портрет вельможи, —
Медвежья шерсть торчит под париком.
Начало просвещения в России, —
Реформы, о которых не просили,
Наследника по-детски пухлый рот,
Безумие фантазии петровской,
Восточная неряшливая роскошь,
Боровиковский, Рокотов, Гроот.
Встал на дыбы чугунный конь рысистый.
История империи Российской
Пока еще брошюра, а не том,
Все осмотреть готовые сначала,
Мы выйти не торопимся из зала, —
Мы знаем, что последует потом.
Неверие
В раннем детстве, что помнится шумом дождя,
Мироздание я познавал через нянек.
На Васильевском жили мы. Мать спозаранок
Нас гулять отправляла, на службу идя.
Помню няньку свою из глухого села,
Что крестилась всегда, и в процессе гулянья
Иногда меня в церковь с собою брала, —
Больше прочего нравились ей отпеванья.
Я от пенья молитв непонятных скучал,
И старался на солнце удрать поскорее
Из старинного храма Святого Андрея,
Где недвижно над гробом горела свеча.
Мне не нравился этот чертог темноты,
Но причастность мне нравилась к нянькиной тайне.
В тридцать пятом с собора сорвали кресты,
И закончилось этим мое воспитанье.
Мир горел в столкновеньи безбожных идей.
Осажденных пургой отпевала блокада,
И кресты, вознесенные над облаками,
Приносили свистящую смерть для людей.
Помню после холодный нетопленный класс,
Красный галстук, что был мне на шею повязан,
И салют отдавал я под бдительным глазом
«Трех вождей» – так тогда говорили у нас.
Мир горел в столкновеньи безбожных идей.
В мирозданьи открылась мне самая малость.
Времена изменялись, но жизнь не менялась, —
Лишь на стенах менялись портреты вождей.
Я о няньке своей вспоминаю опять, —
Кто порядок вещей объяснит мне толково?
Раз неверье на веру приходится брать, —
То различия с верой и нет никакого.
Шинель
На выставке российского мундира,
Среди гусарских ментиков, кирас,
Мундиров конной гвардии, уланских,
И егерских, и сюртуков Сената,
Утяжеленных золотым шитьем,
Среди накидок, киверов и касок,
Нагрудных знаков и других отличий
Полков, и департаментов, и ведомств,
Я заприметил странную шинель,
Которую уже однажды видел.
Тот шкаф стеклянный, где она висела,
Стоял почти у выхода, в торце,
У самой дальней стенки галереи.
Не вдоль нее, как все другие стенды,
А поперек. История России,
Которая кончалась этим стендом,
Неумолимо двигалась к нему.
И, подойдя, увидел я вблизи
Огромную двубортную шинель
Начальника Охранных отделений,
Как поясняла надпись на табличке,
И год под нею – девятьсот десятый.
Была шинель внушительная та
Голубовато-серого оттенка,
С двумя рядами пуговиц блестящих,
Увенчанных орлами золотыми,
Немного расходящимися кверху,
И окаймлялась нежным алым цветом
На отворотах и на обшлагах.
А на плечах, из-под мерлушки серой
Спускаясь вниз к раскрыльям рукавов,
Над ней погоны плоские блестели,
Как два полуопущенных крыла.
И тут я неожиданно узнал
Шинель доисторическую эту:
Ее я видел много раз в кино
И на журнальных ярких фотоснимках
Мальчишеских послевоенных лет,
Где мудрый Вождь свой любящий народ
Приветствует с вершины Мавзолея.
И вспомнил я, как кто-то говорил,
Что сам Генералиссимус тогда
Чертил эскиз своей роскошной формы —
Мундира, и шинели, и фуражки.
Возможно, подсознательно ему
Пришел на память облик той шинели
Начальника Охранных отделений,
Который показался полубогом,
Наглядно воплотившим символ власти,
Голодному тому семинаристу,
Мечтателю с нечистыми руками,
Тому осведомителю, который
Изобличен был в мелком воровстве.
Теперь, когда о нем я вспоминаю,
Мне видятся не черный френч и трубка
Тридцатых достопамятных годов —
Воспетая поэтами одежда
Сурового партийного аскета,
Не мягкие кавказские сапожки,
А эти вот, надетые под старость,
Мерцающие тусклые погоны
И серая мышиная шинель.
Баллада о спасенной тюрьме
Я это видел в шестьдесят втором —
Горела деревянная Игарка.
Пакеты досок вспыхивали жарко —
Сухой июль не кончился добром.
Дымились порт, и склады, и больница, —
Валюта погибала на корню,
И было никому не подступиться
К ревущему и рыжему огню.
И, отданы милиции на откуп,
У Интерклуба, около реки,
Давили трактора коньяк и водку,
И смахивали слезы мужики.
В огне кипело что-то и взрывалось,
Как карточные – рушились дома,
И лишь одна пожару не сдавалась
Большая пересыльная тюрьма.
Горели рядом таможня и почта,
И только зэки, медленно, с трудом,
Передавая ведра по цепочке,
Казенный свой отстаивали дом.
Как ни старалась золотая рота,
На две минуты пошатнулась власть:
Обугленные рухнули ворота,
Сторожевая вышка занялась,
И с вышки вниз спустившийся охранник,
Распространяя перегар и мат,
Рукав пожарный поправлял на кране,
Беспечно отложивши автомат.
За рухнувшей стеною – лес и поле,
Шагни туда и растворись в дыму.
Но в этот миг решительный на волю
Бежать не захотелось никому.
Куда бежать? И этот лес зеленый,
И Енисей, мерцавший вдалеке,
Им виделись одной огромной зоной,
Граница у которой – на замке.
Ревел огонь, перемещаясь ближе,
Пылали балки, яростно треща,
Дотла сгорели горсовет и биржа, —
Тюрьму же отстояли сообща.
Когда я с оппонентами моими
Спор завожу о будущих веках,
Я вижу небо в сумеречном дыме
И заключенных с ведрами в руках.
Есенин читает стихи Кирову
А Персия, хотя теперь и близко,
Но недоступна все-таки, увы!
Вздыхает море, словно одалиска
Под шелковым покровом синевы.
Балкон лоза опутала витая,
В восточном стиле убран кабинет.
Хозяину стихи свои читает
Ненадолго приехавший поэт.
Печаль в глазах сменяется весельем.
Он весь в кудрях – как в золотом венце.
Следы свои оставило похмелье
На пухлом по-мальчишески лице.
За окнами в пространстве бледно-синем
Неярко разгорается звезда.
Мимоза распускается. В России
Такого не увидишь никогда.
И влагою солоновато-горькой
Пропитана густеющая мгла,
И слушатель в суконной гимнастерке
Не шелохнется в кресле у стола.
Крутоголов, широкоплеч и грузен,
Вселившийся в роскошный этот дом,
Он по нутру – не слишком близок к музе,
Но должен знать, конечно, обо всем.
Растопят ли лукавые южане
Его зрачков зеленоватый лед?
Он – Первый секретарь в Азербайджане,
Но это не падение – а взлет.
Кричит павлин вослед строке звучащей,
Плывет за садом сумеречный дым,
И моря лазуритовая чаша
Накрыта небосводом голубым.
Но для судьбы дороги нет окольной
На рубеже прозрачных полусфер,
И одного – уже заждался Смольный,
Другому – время ехать в «Англетер».
Вальс тридцать девятого года (песня)
На земле, в небесах и на море
Наш напев и могуч и суров:
Если завтра война,
Если завтра в поход, —
Будь сегодня к походу готов!
Полыхает кремлевское золото.
Дует с Волги степной суховей.
Вячеслав наш Михайлович Молотов
Принимает берлинских друзей.
Карта мира верстается наново,
Челядь пышный готовит банкет.
Риббентроп преподносит Улановой
Белых роз необъятный букет.
И не знает закройщик из Люблина,
Что сукна не кроить ему впредь,
Что семья его будет загублена,
Что в печи ему завтра гореть.
И не знают студенты из Таллина
И литовский седой садовод,
Что сгниют они волею Сталина
Посреди туруханских болот.
Пакт подписан о ненападении —
Можно вина в бокалы разлить.
Вся Европа сегодня поделена —