И стучится в сердце долго,
Постепенно затихая
От таблетки валидола.
Памяти Леонида Агеева
Снова провожаем мы друг друга,
Словно в институтские года,
В те края, где не стихает вьюга,
Реки несвободны ото льда.
В этот дом старинный на Покровке,
Помнится, в такой же вот мороз
Синий тортик вместо поллитровки
Кушнер по наивности принес.
За начало новых экспедиций
Стопку поминальную налей,
Трудновато будет возвратиться
Из далеких нынешних полей.
В том краю, где не бывает хлеба,
Как и встарь, без вилки и ножа,
Все мы соберемся возле Глеба,
Рюмки невесомые держа.
А пока что молча, без улыбки,
Вспоминаем посреди зимы
Тот квартал болотистый и зыбкий,
Где живали некогда и мы.
Где, гордясь горняцкою фуражкой,
По асфальту шел я, молодой,
И мерцала медленная Пряжка
Черной непрозрачною водой.
Эмиграция
Потомки далекие вспомнят без смеха,
О тех, кто сегодня отсюда уехал,
Но вряд ли напишут когда-нибудь стансы
О тех, кто остался.
Не так ли папируса свиток не гибкий
Молчит, вспоминая исход из Египта,
О тех, кто остался в столетие оно
В земле Фараона?
Припомнят лишь тех, кто упорен и стоек,
Прошел лабиринт шереметьевских стоек.
Вовек вам желаю не знать ностальгии,
Мои дорогие!
Вот так по дороге к чужому причалу
Себя человек возвращает к началу,
Конец своей жизни – мол, будет иная —
С нуля начиная.
Их грабит в порту напоследок таможня,
Воруя подряд, что нельзя и что можно,
Последнюю сумку в предверии рая
Из рук отбирая.
Не так ли когда-то их гнали пинками
В сырые предбанники газовых камер,
Следя, чтобы все они в общей могиле
Лежали нагие?
Но нету у них ни обиды, ни боли, —
Есть только язык, что забрали с собою,
Который не хлеб им, не завтрак, не ужин, —
Который не нужен.
Не так ли, родную покинув природу,
Уходит ныряльщик в холодную воду,
Туда, где нужны обитателям жадным
Лишь плоские жабры?
Не так ли зародыши будущих распрей
Уносит на волю родившийся в рабстве,
Наивно надеясь в желанье удачи, —
Все будет иначе?
Не так ли в финале, где гибель актера,
Звучит декламация древнего хора,
Кровавой развязкой кончая спектакли?
Не так ли?
Не так ли, рукою махнув Подмосковью,
Летишь ты и сам над планетой с тоскою,
Под потной рубашкой неся свое бремя, —
Пространство и время?
«А мы из мест, где жили деды…»
А мы из мест, где жили деды,
Где будут внуки жить опять,
Летим делить чужие беды,
Чужою жизнью доживать.
В края, где газовую печь нам
Уже готовят, может быть,
Мы возвращаемся беспечно,
Спасительную бросив нить.
Но голос ночью мне раздастся,
Вдруг пробуждая ото сна:
«Я Бог твой. Я народ из рабства
Однажды вывел». Тишина.
И в царстве холода и снега,
Душою немощен и слаб,
О вероятности побега
Подумает усталый раб.
Постой и задержи дыханье,
Мгновение останови,
И смутное воспоминанье
В твоей затеплится крови.
И жизни собственной дорога,
Разматываясь на лету,
Забрезжит, как явленье Бога,
И снова канет в темноту.
Иерусалим
Этот город, который известен из книг
Что велением Божьим когда-то возник
Над пустыни морщинистой кожей,
От момента творения бывший всегда
На другие совсем не похож города, —
И они на него не похожи.
Этот город, стоящий две тысячи лет
У подножия храма, которого нет,
Над могилою этого храма,
Уничтожен, и проклят, и снова воспет,
Переживший и Ветхий и Новый завет,
И отстраиваемый упрямо.
Достоянье любого, и все же ничей,
Он сияет в скрещенье закатных лучей
Белизною библейской нетленной,
Трех религий великих начало и цель
Воплотивший сегодняшнюю модель
Расширяющейся вселенной.
Над Голгофой – крестов золоченая медь,
На которую больно при солнце смотреть,
А за ними встает из тумана
Над разрушенным Котелем – скорбной стеной,
Призывая молящихся к вере иной,
Золотая гробница Омара.
Этот порт у границы небесных морей
Не поделят вовек ни араб, ни еврей
Меж собою и христианином.
И вникая в молитв непонятный язык,
Понимаешь – Господь всемогущ и велик
В многоличье своем триедином.
«Под утро просыпался я в ознобе…»
Александру Радовскому
Под утро просыпался я в ознобе.
Белели стены в сумерках. Сквозило.
За окнами маячило надгробье
Библейского пророка Самуила.
И постепенно вспоминая, где я,
Балконную приоткрывал я дверцу,
И чуждая мне ранее идея
Стучалась вдруг в поношенное сердце.
Ход этих мыслей был мне неприятен
Меж размышлений, ранее любимых.
«Ты был на дне, – мне говорил приятель, —
Изведай же и большие глубины».
С ним осушив бутылку водки «Стопка»,
Себя наутро чувствовал я скверно,
Быть может, оттого, что выпил столько,
Быть может, оттого, что жил неверно.
Согретое дыханием пустыни,
Седое небо становилось красным.
Почто, Господь, покинув на чужбине,
Ты жизнь мою истратил понапрасну?
Бахайский храм (песня)
У вершины Кармель, где стоит монастырь кармелитов,
У подножья ее, где могила пророка Ильи,
Где, склоняясь, католики к небу возносят молитвы
И евреи, качаясь, возносят молитвы свои,
Позолоченным куполом в синих лучах полыхая,
У приехавших морем и сушей всегда на виду,
Возвышается храм новоявленной веры Бахаи
Возле сада, цветущего трижды в году.
Этот сказочный храм никогда я теперь не забуду,
Где все люди вокруг меж собой в постоянном ладу.
Одинаково чтут там Христа, Магомета и Будду,
И не молятся там, а сажают деревья в саду.
Здесь вошедших, любя, обнимают прохладные тени,
Здесь на клумбах цветов изваянья животных и птиц.
Окружают тебя сочетания странных растений,
Что не знают границ, что не знают границ.
Буду я вспоминать посреди непогод и морозов
Лабиринты дорожек, по склону сбегающих вниз,
Где над синью морской распускается чайная роза
И над жаркою розой недвижный парит кипарис.
Мы с тобою войдем в этот сад, наклоненный полого,
Пенье тихое птиц над цветами закружится вновь.
И тогда мы вдвоем осознаем присутствие Бога,
Ибо Бог есть любовь, ибо Бог есть любовь.
«Когда я в разлуке про Питер родной вспоминаю…»
Когда я в разлуке про Питер родной вспоминаю,
Взирая на облик его многочисленных карт,
Все время мне кажется область его островная
Похожей на сердце, которое гложет инфаркт.
Еще под крестом александровым благословенным,
Как швы, острова ненадежные держат мосты,
Еще помогают проток истлевающим венам
Гранитных каналов пульсирующие шунты.
Но сквозь оболочку как будто живущего тела
Уже проступает его неживое нутро.
Исходит на нет кровеносная эта система,
Изъедено сердце стальными червями метро.
Живущие ныне – лимитчики и полукровки, —
От них этот город уходит теперь навсегда, —
Он с теми, кто канул в бездонные рвы Пискаревки,
Кто возле Песочной лежит без креста и следа.
Взгляни на него, ностальгией последнею позван,
На серое взморье в балтийской закатной крови,
И сам убедишься, что реанимировать поздно,
Как Санкт-Петербургом вдогонку его ни зови.
Петербург
Провода, что на серое небо накинуты сетью,
Провисают под бременем туч, постепенно старея.
Город тонет в болотах не год и не два, а столетье, —
Человек утонул бы, конечно, гораздо быстрее.
У Кронштадтского створа, грозя наводненьем жестоким,
Воду вспять повернули балтийские хмурые ветры.
Погружается город в бездонные финские топи
Неизменно и медленно – за год на полсантиметра.
Вдоль решеток узорных спешите, проворные гиды, —
Гложет дерево свай ледяная болотная влага.
Вместо плена позорного выбрал он честную гибель,
Не желая спускать с голубым перекрестием флага.
Современники наши увидят конец его вряд ли,
Но потомкам когда-нибудь станет от этого жутко:
На волне закачается адмиралтейский кораблик,
Петропавловский ангел крылом заполощет, как утка.
Позабудут с веками, смешав отдаленные даты,
О дворцах и каналах, о славе и подвигах ратных.
От орды сбережет его, так же, как Китеж когда-то,
Праотец его крестный, высокого рая привратник.
Он уходит в пучину без залпов прощальных и стонов,
Чуть заметно кренясь у Подъяческих средних и малых,
Где землей захлебнулись, распахнутые как кингстоны,