Где скала висит над головой,
Дорожат традицией старинной
И гордятся связью родовой.
Сумрачно здесь шумное веселье.
Горек вкус вина и шашлыка.
Может, это страх землетрясений,
В генах существующий века,
Их держаться заставляет вместе
В том краю, где вечные снега,
Где живуч обычай кровной мести,
И людская жизнь недорога?
Галилея
Путем окольным шла семья Марии,
Чтобы возможной избежать беды, —
Галилеянам в строгой Самарии
Ни хлеба не давали, ни воды.
Среди других паломников от Храма
С трехлетним сыном шли они назад,
И горного ландшафта панорама
Усталый завораживала взгляд.
Себя Господним объявивший чудом,
Ночной злодей и возмутитель сел,
Галилеянин дерзостный Иуда
В тот год войной на Кесаря пошел.
Но показал им Публий Вар Квинтилий,
Что римские мечи еще остры,
И вдоль дорог безлюдных засветили
У ног распятий дымные костры.
Стервятники кричали над добычей.
На много стадий в воздухе подряд
Распространялись громкий клекот птичий
И трупный сладковатый аромат.
Цветную ткань на голову набросив,
В обход крестов, чернеющих вдали,
Его Мария и отец Иосиф
Попеременно за руку вели.
И шла дороги частая гребенка
В родные галилейские места,
И множились в больших глазах ребенка
Навязчивые контуры креста.
«Отыскать пытаясь родной народ свой…»
Отыскать пытаясь родной народ свой,
Ощущаю смутное беспокойство,
Сознаю двойное свое сиротство,
Сознаю двойное свое изгойство.
Мне бы выпросить у всемогущего
Бога Для рождения время себе иное.
Но безбожное детство мое убого.
Очевидно, сам я тому виною,
Что не в том меня прокрутили кадре,
И не в той крестили меня купели,
Что не дом и не улица был мой адрес,
А Советский Союз, как когда-то пели.
В коммуналке родившийся ленинградской,
Как в блокаду, чувствую я усталость, —
Обелиски могил безымянных братских, —
Это все, что от братства живым осталось.
В переулках московских, кривых и узких,
Где теперь, одинокие, мы стареем,
Не могу я впредь называться русским,
Никогда не сделаюсь я евреем,
Не хочу под старость чужого хлеба,
Не хочу под старость чужих напраслин.
Я смотрю в окно на пустое небо,
Где кремлевские звезды давно погасли.
Где в окрестном пространстве необозримом
Спит орда стоязыкая сном усталым,
Заплутав в пути между Третьим Римом
И Четвертым Интернационалом.
Физики и лирики
Что-то физики в почете. Что-то лирики в загоне.
Вот и физики тоже сегодня уже не в чести,
Прозябают в тоске, позабыв о деньгах и почете.
Их одна эмиграция может сегодня спасти, —
Кто остался в Москве, вы по пальцам их всех перечтете.
Нету нынче в соседстве и лириков, как ни зови.
Не судите их строго, – они виноваты едва ли.
Раньше не было секса, – теперь не хватает любви,
Прежде не было Бога, – теперь не хватает морали.
Не отыщешь пути во вчерашний распавшийся мир, —
Где мы были вчера, там сегодня давно уже нет нас.
И, явясь во плоти, Гумилевым придуманный этнос
На обломках империи правит неправедный пир.
Не жалейте о них, – им сегодня полушка – цена
В городах этих черных, где смотрят старухи сурово,
Где один полукровка стремится зарезать другого,
И разборки ночные вершит в кабаках крутизна.
Мы немногого стоили, судя по нынешним дням,
Где свободы короткой народ не удержит, беспутен.
От российской истории скоро останется нам
Лишь немецкая водка с двойною наклейкой «Распутин».
«Выросший в культуре европейской…»
Выросший в культуре европейской
У песков горючих Голодая,
Ни кипу я не носил, ни пейсы,
Истинному Богу угождая.
Сумрачными питерскими днями,
Не познавший Родину и род свой,
Я вбирал религию от нянек,
Набожных крестьянок новгородских.
Церковь Чудотворного Николы
В жизни моей стала изначальной,
Где Христос с коричневой иконы
На меня поглядывал печально.
Няньки обожали литургии
И меня креститься приучали,
Но настали времена другие,
Суетные светские печали.
И земные гипсовые боги,
Алый галстук затянув у шеи,
Требовали преданности, строги,
И кровавых жертвоприношений.
Радио кричало в уши зычно,
Целились ракеты по Вселенной,
Позабыл надолго я, язычник,
О Христе эпохи довоенной.
И стою я под Стеною Плача
В позднем покаянии жестоком,
Сознавая, так или иначе,
Возвращенье к истинным истокам,
Чтоб в конце означенного действа,
Над моей кончиною помешкав,
Усмехнулся Бог мой иудейский
Темной азиатскою усмешкой.
Старые негативы
Страсть к фотографии – верное средство
Перемещения в давнее детство.
Сонное царство. Ночной разговор.
Гидрохинона багряный раствор.
Гладя рукою пластмассу кюветы,
Всмотримся в жидкое зеркало это.
В черных глубинах бездонных пучин,
Под красноватым источником света,
Лики проступят, туманом одеты,
Женщин, любимых тобой, и мужчин.
На старомодном стекле негативов
Прожитых лет возникают картины
Под непроточною темной водой:
Мама в тридцатых со стрижкой короткой,
Папа в студенческой косоворотке,
Набожный дед с бородою седой.
Белые ветки и черные лица.
Значит, мгновение все-таки длится.
Связь между жизнью и смертью проста.
Души нетленны и необратимы.
Мы воплотимся, уйдя, в негативы, —
Тени и свет поменяют места.
«Россию надо подморозить…»
«Россию надо подморозить,
Чтобы Россия не гнила».
В леонтьевской предсмертной прозе
Любая фраза тяжела.
На койке монастырской узкой,
В последний собираясь рейс,
Он утверждает: «Надо русским
Сорваться с европейских рельс».
Он пишет, скорбный и увечный,
Смиряя боль в суставах рук,
Что кроме гибели конечной
Недостоверно все вокруг.
«Нам конституция опасней,
Чем пугачевщина, – увы».
В окне – листва березы красной
На фоне бледной синевы.
Над белокаменною Лаврой
Витает колокольный звон.
Ах, неужели мы неправы,
И правым оказался он,
В краю, где над морями бедствий
Горят кресты церковных вех,
И близким связаны соседством
Слова «успенье» и «успех»?
Язык Екатерининского века
Язык Екатерининского века,
Музейных невостребованных книг,
Не для простого создан человека, —
Он этим, вероятно, и велик.
В провинции, нечесаной и грязной,
Его навряд ли кто-нибудь поймет.
Он для приемов годен куртуазных,
Рескриптов государственных и од,
Радищевских эпистолярных жанров,
Нацеленных в грядущие века.
Державинскою кажется, державной
Его тяжеловесная строка.
Две сотни лет на нем не говорим мы,
И все же привлекает этот быт,
Где испытатель петербургский Риман
Громокипящей молнией убит.
Где солнечная стрелка над верстою
Подвыпивших торопит ямщиков,
И языка гранитные устои
Не тронули ни Пушкин, ни Барков.
«Санкт-Петербурга каменный порог…»
Санкт-Петербурга каменный порог
Славянские не одолеют тропы.
Так близок он и все-таки далек
От видимой, казалось бы, Европы!
Отделена границей узких вод,
От острова с Ростральною колонной,
Здесь Азия упорная живет
За Лиговской, Расстанной и Коломной.
В нем тонут итальянские дворцы, —
Их местный грунт болотистый не держит.
И бронзовую лошадь под уздцы
Не удержать – напрасные надежды.
И царь в полузатопленном гробу
Себе прошепчет горестно: «Финита.
Империи татарскую судьбу
Не выстроишь из финского гранита».
Не первый век и не последний год
Среди пастушек мраморных и граций
Здесь русская трагедия идет
На фоне европейских декораций.
Юлию Крелину
И в январские пурги, и в мае, где градом беременна,
Налетает гроза с атлантических дальних морей,
Вспоминаю хирурга, прозаика Юлия Крелина,
Что друзей провожает из морга больницы своей.
Не завидую другу, целителю Крелину Юлику, —
Медицина его непроворна, темна и убога.
В ухищреньях своих он подобен наивному жулику,
Что стремится надуть всемогущего Господа Бога.
Почесав в бороде, раскурив неизменную трубку,
Над наполненной рюмкой что видит он, глядя на нас?
Сине-желтую кожу лежащего в леднике трупа?
Заострившийся нос и лиловые впадины глаз?
Не завидую другу, писателю Юлию Крелину, —
Он надежно усвоил, что вечность не стоит и цента.
Сколько раз с ним по пьянке шутили мы, молодо-зелено,