А если акт творенья бесконечен,
Должна быть вечно азбука жива.
В ней скрыты ненаписанные тексты.
Так в мраморной или гранитной глыбе
Невидимые статуи в дремоте
Томятся в ожидании резца,
Пока на Землю не приходят те, кто
Их вызвать к жизни, видимо, могли бы.
Недаром столько схожего в работе
Ваятеля и древнего писца.
Когда на камне буквенные знаки
Он высекал, склонившись на колено,
То левою рукой держал зубило,
А правою рукою молоток.
Все это в Лету кануло, однако
Правописанье справа и налево,
Которое евреи не забыли,
Труда его сегодняшний итог.
А на планете множатся осколки,
Печальные преумножая даты.
Материки меняют очертанья,
Империи уничтожает смута,
Рождаются и гибнут города.
Бессмертна только азбука, поскольку
И сам ее невидимый создатель, —
Четырехбуквенное сочетанье,
Которое не вычислит компьютер
И не узнает смертный никогда.
В больнице
Я арктический снег с обмороженных слизывал губ,
Спал в продымленном чуме на рыжих продымленных шкурах,
На Гиссарском хребте, оступившись, ронял ледоруб,
И качался на джонках у набережной Сингапура.
На реке Сигапурке, медленной, как слеза,
Осуществляя свой ежедневный трейдинг,
Их владельцы рисуют им на носу глаза,
Чтобы не заблудиться на необъятном рейде.
Кружевная дорожка струилась вослед кораблю,
И с годами я понял, избегнув кораблекрушенья, —
Дивергенция ротора всюду стремится к нулю,
И пространство, дразня, никогда не дает утешенья.
Никому из живущих его не дано удержать
В час, когда, распадаясь, оно повернет на попятный.
Мой пейзаж современный – казенная эта кровать
И больничные простыни в желтых застиранных пятнах.
Но над болью тупой, над окрестной унылой толпой,
Мы осколки его в нашей памяти прячем.
Так глаза к небесам поднимает слепой,
Замечая там что-то, не видное зрячим.
Старый друг
Многолетняя дружба – всегда многолетняя ссора,
И поэтому часто напоминает браки,
Там с годами делается предметом спора
То, что в школе было предметом драки.
Многолетняя дружба сродни многолетнему браку,
Кто еще так умеет смотреть на тебя спесиво?
Понапрасну стараешься – ты для него не оракул,
Убедивший других, ты его убедить не в силах.
Он с улыбкой оттачивает очередную фразу,
Безошибочно больно тебе нанося уколы.
Ну и что, что тебя он не заложил ни разу?
Это просто кодекс послевоенной школы.
Только он сознает, что победы твои – пораженья,
Только он тебя помнит без титулов и залысин.
Подавляя внезапно вспыхнувшее раздраженье,
Понимаешь с тоскою – что ты от него зависим.
Вас навеки друг с другом сковало общее детство,
Отдаленно мерцающее, словно руно Колхиды.
Никуда не деться тебе, никуда не деться
До твоей или, может быть, до его панихиды,
Где в толпе почитателей и устроителей бодрых,
Голоса сливающих в неразличимом хоре,
Онемеет внезапно от горькой своей свободы
Тот, за кем остается последнее слово в споре.
«На пороге третьего тысячелетья…»
На пороге третьего тысячелетья
Ощущаю то же, что ощущает
Человек, увидавший в вечернем свете
Океанский берег и вспышки чаек,
Где гонимое, словно парус алый,
Растворяется солнце в металле жидком,
Освещая через поток металла
Ту стихию, в которой уже не жить нам.
На пороге третьего тысячелетья
Я как раб, по вязким пескам бредущий,
Что овец травяной подгоняя плетью,
Замечает на горизонте кущи.
Их зеленые ветви горе воздеты
Предположительно там, где север.
«Лишь увидеть дано тебе землю эту,
Но не жить в ней», – сказано Моисею.
На исходе второго тысячелетья
Заглушают ревом пророков толпы,
На привычные круги приходит ветер,
Заливает устья морским потопом.
И все дальше, через самум и вьюгу,
От Рождественской уходя звезды,
Человечество снова спешит по кругу,
Наступая на собственные следы.
«Солнце по кругу несется, за буднями будни…»
Солнце по кругу несется, за буднями будни.
В доме ни фартинга. Зеркало смотрит ехидно.
Пятна на солнце рождают магнитные бури,
Дохнут инфарктники, – завтра опять панихида.
Похороны означают свиданье с Хароном.
Берег неведомый снова – причина волнений.
Помнишь, как в рейсах начальных, в порту отдаленном,
Юны и ветрены, ждали с тобой увольнений?
Где вы, друзья, на кого возлагались надежды?
Как позабуду того, кто уходит, и прочих?
Книжка моя записная, столь людная прежде,
Буква за буквой в сплошной превращается прочерк.
Время мне выпало вслед собираться за всеми,
К темным глубинам, на Север, по-прежнему дикий.
Помнишь у Киплинга сказано было в поэме,
Прежде любимой: «Учись, как уходим мы, Дикки»?
Ангел иль черт подберет мою грешную душу?
Кару готов понести за любые грехи я,
Тем только горд, что покину родную мне сушу
В скрипе бортов и во влажном дыханьи стихии.
Отражение
Приснится внезапно забытая пьянка,
В палатке, обтянутой тонкой перкалью.
Так шарит, ища двойника, обезьянка
Ладошкой морщинистой по зазеркалью.
Свой путь от нее недалекий итожа,
И я, как она, перед зеркалом замер,
С тоской созерцая унылую рожу, —
Морщины и плешь, синяки под глазами.
А помнишь, – заброшенные на Север,
Еще не привыкшие к пораженьям,
Смотрелись с тобой в зеркала Енисея,
Довольные собственным отраженьем?
А помнишь, в пространство соленое канув,
Где зыби колышутся плоские волны,
Смотрелись с тобой в зеркала океанов
И были своим отраженьем довольны?
Не верь этим стеклам, белесым от пыли, —
Безвременно старят домашние стены.
Мы те же, что были, мы те же, что были,
А зеркало требует срочной замены.
Ну что же, дружок, сокрушаться не нужно, —
Потерь опасаться не стоит осенних:
Уходит любовь, но останется дружба, —
Так часто бывает в стареющих семьях.
«В Вашингтоне, в музее истории мира…»
В Вашингтоне, в музее истории мира
(Не пройдите, когда там окажетесь, мимо),
В допотопных долинах рычат диплодоки,
Неподвижные, словно дредноуты в доке.
Там зубастые птицы застыли в полете, —
Вы сегодня таких на Земле не найдете.
Это слева от вас происходит, а справа
Из вулкана, светясь, извергается лава,
В океане плывут кистеперые рыбы,
Оставляя в воде голубые разрывы.
Птеродактили в тучах, внизу – стегозавры,
Входят легкие в моду уже, а не жабры,
И леса, на ветру колыхаясь упруго,
Превратятся нескоро в сегодняшний уголь.
И любуется сверху морями и сушей Всемогущий,
Всеведущий и Вездесущий,
Отдыхая в начале рабочей недели,
Не спеша перейти к неудачной модели.
«Январь многозвездный, морозный…»
Январь многозвездный, морозный, —
Сплошная пора похорон.
Уходят как-будто бы розно,
Но есть в этом общий резон.
Кого еще легкою костью
Сухая коснется рука?
Не кончился год високосный,
А только лишь начат пока.
На рамку в газете покорно
Смотрю в наступающей мгле.
Последние вымерзли корни
В звенящей от стужи земле.
Ушли Левитанский и Бродский,
И зябко от этого мне
В моей неизменно сиротской,
Детдому подобной стране.
Последние вымерзнут корни,
И в этом решительный знак,
Что все пропитает исконный,
Дремучий и цепкий сорняк.
Дурные являет приметы
Январских смертей полоса, —
Когда умолкают поэты,
Иные слышны голоса.
«Я в юности раз заблудился в горящей тайге…»
Я в юности раз заблудился в горящей тайге,
Где странствовал час, заплутавший в горячей пурге.
Тлел ягель сырой, поминутно хватая за пятки.
Сгибались стволы, словно в вольтовой жаркой дуге,
И больно приклад на ходу ударял по ноге,
Меня понукая скорее бежать без оглядки.
Бежать, – но куда? Непроглядная серая мгла,
Глаза разъедая, на них пеленою легла, —
Лишь тени и света мелькали лиловые пятна.
Когда задыхаясь, сжигая подметки дотла,
Я брел, торопясь, от ствола до другого ствола,
Чтоб снова потом поворачивать в страхе обратно.
Зачем же сегодня, – когда и в помине уж нет
Свидетелей тех, из забвения вызванных лет,
Которые толком уже и не помню, пожалуй,
Приносит мне снова ночной неожиданный бред
Горящего ельника темно-малиновый свет
И едкую горечь таежного злого пожара?
Не надо меня утешать, – понапрасну не лги.
Я чувствую ясно дыхание черной пурги,
Опять за спиною деревья трещат, как поленья,
Танцуют багровые перед глазами круги,
И жар раскаляет худые мои сапоги,