Стихи и песни (сборник) — страница 52 из 56

Поскольку раб не создан быть царем,

Как сказано у Киплинга, а прочих

В России нет. Они лежат во рвах,

Что «от Москвы до самых до окраин».

Уже никто не даст нам избавленья, —

«Ни Бог, ни царь и не герой», как пели,

Благоговейно поднимаясь с места,

В том гимне, что пришел к нам вместо: «Боже,

Царя храни». Увы, не сохранил.

Монархии в России не бывать.

История не воротится в русло,

Размытое однажды половодьем,

Хотя и мало, в сущности, надежды,

Что мы освобождения добьемся

«Своею собственной рукой», привыкшей

Не к мастерку, лопате или кисти,

И не к компьютерной клавиатуре,

А к топору, гранате и ножу.

1997

«Постарел этот город у края гранитной плиты…»

Постарел этот город у края гранитной плиты, —

Молодой Ленинград допотопным глядит Петербургом.

Разгибают устало сутулые спины мосты,

С отсыревших фасадов осыпалась вниз штукатурка.

Пролегает все реже в последние годы маршрут

К неподвижным каналам, заросшим мазутною тиной,

Словно в комнату мамы, в которой уже не живут,

А заходят лишь изредка, пыль вытирая с картинок.

Почерневшие ангелы грустно глядят с высоты,

Незарытые ямы зияют на линии Третьей, —

Так на улице вдруг одноклассника бывшего встретив,

Полагаешь наивно, что с виду он старше, чем ты.

Одряхлел этот город, который ты в юности знал.

Потускнел его лик, изменивший свое выраженье.

Ты моложе его, когда в темный глядишься канал,

Где холодная рябь размывает твое отраженье.

Но когда ты внезапно поймешь, что тебя уже нет,

Напоследок вдохнув его дым, что и сладок, и горек,

Снова станет он юным, как тот знаменитый портрет,

Что придумал однажды британский блистательный гомик.

1997

«Душою стал сильней, хотя и телом слаб…»

Душою стал сильней, хотя и телом слаб,

То нынче полюбя, что прежде было скрыто.

Тебе я впредь не раб, бог похоти Приап,

Далек я от тебя, богиня Афродита.

В пуховиках травы, под зарослями роз,

Мне не ласкать колен и ароматных губок.

Прощай навек, увы, бог юности Эрос,

Налей мне, бог Силен, пеннокипящий кубок.

В минувшие года назад дороги нет.

Мне байку затрави, веселый пустомеля.

Недаром, как всегда, обмолвился поэт,

За возрастом любви приходит возраст хмеля.

Пригублю через край и дух переведу,

Общение мужчин – первоисточник пьянства.

Не будь неурожай на фрукты в том году,

И не было б причин трагедии троянской.

Пусть, солнечным теплом с утра заполнив сад,

Плоды готовит зной для дружественной пьянки

И, становясь вином, вскипает виноград

Под узкою ступней прекрасной афинянки.

1997

Ивы

Над берегом танцующие ивы,

Застывшие, как пляшущие Шивы,

В разлете извивающихся рук.

Еще лишенных лиственной окраски,

Из многолетней судорожной пляски

Дневною вспышкой выхвачены вдруг.

Нам не увидеть этого движенья,

Когда изменят ветви положенье, —

Одна пойдет наверх, другая вниз.

Так плясуны, несущиеся в танце,

Не могут неподвижными остаться,

Какими их изобразил Матисс.

Вокруг наброски майских акварелей,

И соловей осваивает трели,

Неслыханные пробуя лады.

Лишь к осени с седых лаокоонов

Скользнет листва Офелией зеленой

В кружение стремительной воды.

Припомни, как в «замри» играли в детстве.

Мы все живем в пространственном соседстве,

Где от мгновенья век неотличим,

Обнявшиеся в общем хороводе,

И нету неподвижности в природе, —

Есть только такты разных величин.

1997

«Начинается все и кончается речкой…»

Начинается все и кончается речкой, —

Это вечно.

Не бывает другого пути.

Так лосось, голубые глубины качавший в сетчатке,

Прорывается снова в речные ущелья Камчатки,

Чтобы вверх по камням на израненном брюхе ползти.

Так мерцающий угорь балтийский, себе же на горе,

Покидает плавучий цветник Сарагассова моря

И плывет на восток, затевая с волнами игру,

Чтобы вновь отыскав им когда-то покинутый Неман,

В омутах его сгинуть покорно и немо,

Перед смертью молокой обрызгав икру.

Да и сам я, рожденный под знаком созвездия Рыбы,

Ощущаю в себе неизвестные прежде порывы

Умирать возвратиться к истокам покинутых рек,

Где икринкой качался за тонкой квартирною стенкой

Между Невской протокой и мутною речкой Смоленкой,

Где с моим заодно и двадцатый кончается век.

И когда, уступая беде,

Я на дно погружусь, в неизвестность последнюю канув,

То увижу на миг не просторы пяти океанов, —

Надо мной проплывет на исходе финала

Неопрятный пейзаж городского канала,

Отраженный в холодной воде.

1997

«Не сгибался угодливо вроде бы…»

Не сгибался угодливо вроде бы,

Всемогущим хвала небесам,

И стихи про любимую Родину

По заявке властей не писал,

Про величие красного знамени

И высоких партийных идей.

Было радостно мне от сознания,

Что уран я ищу для людей.

Лишь к тебе обращался в работе я,

Бог распада, – подземный Плутон,

И нисколько меня не заботило,

Что из этого выйдет потом.

Оснащенный приборами ловкими,

В океанской мерцающей мгле,

Я следил за подводными лодками,

Чтобы мир укрепить на Земле.

Самолюбие теплила гордое

Очевидная польза труда,

А поэмы начальству в угоду я

Никогда не писал, никогда.

1996

Система Декарта (песня)

Наташе Касперович

Давайте отложим вчерашние планы до нового марта, —

Дожди, бездорожье и рыжее пламя в системе Декарта.

И в небе над бором срываются звезды с привычного круга.

«В осеннюю пору любить уже поздно», – вздыхает подруга.

Забудем про бремя мальчишеской прыти, в леса эти канув.

Кончается время веселых открытий и новых романов.

Поймешь в холода, поразмысливши мудро, что крыть уже нечем,

И даже когда начинается утро, то все-таки вечер.

Храните от боли усталые нервы, не слушайте бредни

Об этой любови, что кажется первой, а стала последней.

Сырой и тревожной для леса и поля порой облетанья

Менять невозможно по собственной воле среду обитанья.

Но жизнь и такая мила и желанна, замечу я робко,

Пока привлекают пустая поляна и полная стопка.

Пока мы под сердцем любовь эту носим, все ставя на карту,

И тихое скерцо пиликает осень в системе Декарта.

1997

Поэмы

Прощание с отцом

1

Купаю в ванной старого отца.

Как реставратор чуткий и художник,

Я губкой вытираю осторожно

Черты его усталого лица.

Он жмурится, глаза ладонью трет,

И смутно я припоминаю: Витебск.

Отец мой молод. Мне, примерно, год.

Меня купают в цинковом корыте.

Я жмурюсь, отбиваясь, как слепец.

Скатив меня водою напоследок,

Мать держит полотенце, и отец

В руках меня вращает так и эдак.

Я набираю мыло на ладонь

И тру суставов желтые сплетенья.

Я скатываю теплою водой

Младенческое розовое темя.

Отец молчит, его сейчас здесь нет, —

Заполненное паром помещенье

В нем тоже вызывает ощущенье

Его далеких, самых первых лет.

Начало жизни и ее конец

Обручены с беспомощностью детства,

С теплом воды, и никуда не деться

От этого. Прости меня, отец!

2

Услышав, что отец мой обречен,

Что сколько путь к светилам ни тропи я,

Бессмысленна любая терапия,

А знахари и травы – ни при чем,

Ему купил я общую тетрадь,

И тепля в нем судьбы его незнанье,

Просил его начать воспоминанья, —

О юности и детстве написать.

Отец, переживавший свой недуг

И не привыкший к долгому безделью,

Поставил столик рядышком с постелью

И стал писать, не покладая рук.

День изо дня он вспоминал с трудом,

То позабыв, то вдруг припомнив снова,

Старогубернский облик Могилева,

И дедовский сгоревший позже дом.

Жизнь возвращал он близким и родным,

Их имена записывал в тетрадку,

Как человек, приученный к порядку,

И делом озабоченный своим.

Отец слабел и таял с каждым днем.

Его писанья приближались к цели,

И легкие внутри него горели

Неугасимым тлеющим огнем.

Тупою болью наполнялись сны.

Мгновение бедою нам грозило.

С трудом переходила осень в зиму,

И радости не ждал я от весны.

А он писал, невидимо горя,

Не славы и не заработка ради,

Хотя, увы, листы календаря

Мелькали чаще, чем листы тетради.

Он годы жизни гнал наоборот,

Неугасимым пламенем объятый.

Воспоминанья двигались вперед:

Семнадцатый, двадцатый, двадцать пятый.

И видел я, его успехам рад,

Осенний сад с крутящейся листвою,

Мерцающие шпили над Невою, —

Таким отцу открылся Ленинград.

Там над колонной вспыхивал кумач,

Литые трубы полыхали медью.

Недолго продолжался этот матч, —

Соревнованье между ним и Смертью.

Когда в гробу лежал он, недвижим,

В парадной, непривычной мне, одежде,

И родичи, не умершие прежде,

Склонялись опечаленно над ним,

Он светел был и был далек от нас,

Заплаканных, угрюмых, мешковатых,

Как будто находился в этот час

В начале вспоминаемых тридцатых,

Где оборвал последние слова

Внезапной смерти цепенящий холод,

Где мать была покойная жива,

И я был мал, и он еще был молод.

3

Я вижу на холсте снегами убеленный

Васильевский. Возок торопится по льду.

Дворцовый мост вдали, Ростральные колонны, —

Так выглядело все в пятнадцатом году.

Пустынен невский лед. Еще трехтрубный крейсер

Из моря не спешит на помощь Ильичу.

Мой дед среди болот над черствой коркой пресной

Все молится и жжет до полночи свечу.

Вот угловой наш дом, в котором и в помине

Меня пока что нет. Вот Соловьевский сад,

Гуляющие в нем, и краски на картине

Пока еще не мне, а им принадлежат.

Над площадью Труда – мерцанье колоколен, —

От них уже давно не сыщешь и следа.

Семь лет пока отцу, и учится он в школе, —

Лишь через десять лет приедет он сюда.

Я верить бы хотел, что мой потомок дальний

В каком-то для меня недостижимом дне

Увидит этот холст, и зыбкий контур зданий

Покажется ему знакомым, как и мне.

Пусть будет мир снегами запорошен,

Пусть те же за окном клубятся облака,

Покуда он глядит, задумавшись о прошлом,

На улицу и дом, где нет его пока.

4

Мой дед утверждал, что радио придумали большевики,

(И он, и его старуха их жаловали не очень),

Не смеха придумали ради – думать уже не с руки,

Когда тебе что-то в ухо с утра кричат и до ночи.

Усердно молившийся Богу он пережил трех царей,

И в восемьдесят четыре себя ощущал не старым,

Всегда соблюдал субботу как верующий еврей,

Из радостей бренных мира русскую баню с паром

Предпочитая другому. Он умер в тридцать шестом,

Не зная хмельного зелья, на пороге эпохи гиблой,

А бабку в военные годы немцы уже потом

Живьем закопали в землю, – где теперь их могилы?

Мой дед невелик был ростом, лыс и седобород.

Когда его вспоминаю, видится мне иное:

Лугов белорусских росы и вязкая ткань дорог,

Которую приминаю пыльной своей ступнею.

В вечернюю тихую пору куда-то мы с ним идем

Сквозь теплый и синий воздух, и небосвод над нами

Как бархатный свиток Торы вращается, и на нем

Высвечиваются звезды желтыми письменами.

5

Отец мой умер на моих руках.

Не верую в переселенье душ я.

Сценарий смерти я, себе на страх,

Знал наперед: кровь горлом и удушье.

Его лицо я не могу забыть

С улыбкой виноватою и странной,

Когда отца успел я обхватить

Руками, – он упал, дойдя до ванной.

Об этом часто вспоминать не смею.

Любовь – не подвиг, жизнь – не самоцель.

Что сыну написать могу в письме я,

Отправленном за тридевять земель?

В его последних, так сказать, строках?

Сижу один, не зажигая света.

Отец мой умер на моих руках, —

Не каждому дается счастье это.

6

Я разбирал отцовское жилье,

К нему боясь притронуться вначале.

Пускай вас минет, пуще всех печалей,

Унылое занятие мое.

И позднее отчаяние жгло

Меня, когда, медлительный и робкий,

Я книги упаковывал в коробки

И в тряпки заворачивал стекло.

Мне вспомнились блокада и война,

Пора бомбежек и поспешных сборов,

Закрашенные купола собора,

Что виден был из нашего окна.

Осколки бомб царапали фасад,

Но, связывая узел из одежды,

Вернуться я надеялся назад, —

Теперь на это не было надежды.

Я разрушал отцовское жилье,

Дом детства моего, мою защиту.

Пусть этот подвиг будет мне засчитан,

Когда земное кончу бытие.

Был интерьер его неповторим

В пространстве тесном с мебелью не новой.

В той комнате, что спальней и столовой

Немало лет служила нам троим.

Сюда сентябрь зашвыривал листву,

Июньский свет в окне полночном брезжил.

Женившись, переехал я в Москву,

И навещал родителей все реже.

Я вспоминаю поздние года,

Когда, работой суетной измучен,

Здесь ночевал наездом иногда

На стареньком диванчике скрипучем.

За занавеской лунный свет в окне

Тяжелая раздваивала рама,

Часы негромко били в тишине, —

Все хорошо, мол, спите, еще рано.

Крахмальная хрустела простыня,

Родители дремали по соседству,

И взрослого баюкало меня

Пушистое прикосновенье детства.

Был кораблю подобен этот дом,

Куда я заезжал всего на сутки.

Раскачивались ветки за окном,

И пол скрипел, как палуба на судне.

Мне все казалось неизменным в нем,

И сам я, возвратившийся из странствий,

Не замечал, что вместе мы плывем

Во времени, увы, а не в пространстве.

Летучим снегом сделавшись, вода

Легла на Землю черную устало,

И ранние настали холода,

Когда внезапно матери не стало.

Отцу здесь горько было одному, —

Он сгорбился и высох от страданий,

Но был он педантичен, и в дому

Поддерживал порядок стародавний.

Сияла так же люстра над столом,

Смотрел с портрета на вошедших Пушкин,

Сияли статуэтки за стеклом, —

(Мать с юности любила безделушки).

Пора спешить – машина ждет внизу.

Воспоминаньем сердца не утешу.

Я вещи в новый дом перевезу,

И люстру над столом своим повешу.

Пускай они врастают в новый быт,

И новое приобретают имя.

Пусть будет факт потомками моими,

Столь очевидный для меня, забыт,

Что этот рог смешной из хрусталя,

Резной орел из дерева и кресло, —

Не вещи, а обломки корабля,

Которому не суждено воскреснуть.

7

Меняет время цвет лица.

Различны старики, и все же,

Они на моего отца

Теперь становятся похожи.

Где их теперь ни встречу я,

Мне в каждом видится родное, —

Как будто летние края

Зима сровняла белизною.

Любви цветочная пыльца,

Загар дорог и копоть боя, —

А время грим сотрет с лица,

И каждый станет сам собою.

Мне всех талантов и ума

Дороже право первородства:

Пусть и во мне найдут с ним сходство,

Когда придет моя зима!

8

Покинут сыном, схоронив отца,

Сижу один, невесел и немолод.

Из двух дверей смертельный дует холод,

Попахивая близостью конца.

Перед закатом пасмурного дня

Я собираю прошлого осколки,

Старательно и бережно, поскольку

Нет будущего больше у меня.

Пытаюсь лица близких различить

На пожелтевших выгоревших снимках.

Как увязать оборванную нить?

Как прошлое увидеть через дымку,

Что пахнет дымом детства моего,

Отсвечивает вспышками пожара?

Лет восемьдесят разберешь, пожалуй,

А дальше не отыщешь никого.

Смотрю я понапрасну в черноту

Стеклянных довоенных негативов:

Мой род сгорел, как листья на ветру,

Ушел в песок, не сохранив архивов.

Шумит на ветках новая листва,

Плод современный зелен до оскомин,

И как Иван, не помнящий родства,

Я одинок, беспомощен и темен.

9

И все же есть моя земля, —

Теперь я знаю это точно.

Там за канавою проточной,

Где царскосельские поля

Глухой обрезаны стеной,

Увенчанной вороньим криком,

В аэропорте невеликом,

Где отлетают в мир иной.

Там меж деревьев вековых

Кружат окрестные метели,

Там у подножья старой ели

Приют родителей моих.

Среди безлюдных этих мест,

От стен Софии за две мили,

Где могендовиды и крест

Сосуществуют в вечном мире,

В земле болотистой и грустной,

Чухонской, шведской или русской,

На склоне сумрачного дня,

Под рощей чахлой и нечастой,

В конце еврейского участка

Осталось место для меня.

10

За чертою оседлости горькой,

Посреди белорусских болот,

В том местечке на лысом пригорке,

Где ютился когда-то мой род,

Где нужду и лишенья терпели, —

Хуже не было их на Руси,

Иерархии жесткой ступени

Разделяли отверженных сих.

И в конце этой черни и пыли,

На последнем ее рубеже,

Музыканты и нищие были, —

Дальше нету ступени уже.

Не ищу себе предка дороже,

А хочу, чтобы в прошлых веках

Затесался в родню мою тоже

Оборванец со скрипкой в руках.

Я их вижу, худых и носатых,

Размышляющих о медяках,

В долгополых кафтанах, в заплатах,

На высоких смешных каблуках,

В тех шинках моего воеводства,

Где играли они до зари,

И смотрели на них с превосходством

Водовозы и золотари.

Помню с детства отцовскую фразу:

«Кем угодно, но не скрипачом!»

Как мне жаль, что я в жизни ни разу

Никогда не играл ни на чем!

Стану я одиноким и старым,

И судьба приплетется за мной,

Как Бетховен, в четыре удара,

Постучавши у двери входной.

В этот час, когда дверь моя скрипнет,

Я хочу умереть налегке,

Ощущая потертую скрипку

В потерявшей подвижность руке.

1987, Царское Село – Москва

Окна