Расправлены вымпелы гордо.
Не жди меня скоро, жена, —
Опять закипает у борта
Крутого посола волна.
Под северным солнцем неверным,
Под южных небес синевой —
Всегда паруса «Крузенштерна»
Шумят над моей головой.
От полюсов планеты
До низких ее широт
Парусников, как этот,
Не знал человеческий род.
Король океанских ветров,
Сто моряков экипаж,
Длина сто пятнадцать метров,
Пять тысяч семьсот тоннаж.
От тропиков до ледовых
Полей простерт его бег.
У женщины век недолог,
У судна короче век.
В электролите рассола
Все разъедающих вод
Лет тридцать, от силы сорок, —
Он семьдесят лет живет.
Пернатых флотилий гордость,
Как прежде он юн на вид,
Поскольку стальной его корпус
Пробковым дубом обшит.
На волне поднимаясь и падая,
Плывет он через года,
Построен в Германии. «Падуя» —
Назвали его тогда,
Парусник предназначая
В Европу кофе везти,
Поскольку кофе и чаю
С соляркой не по пути.
И кофе на нем возили
Вдоль лошадиных широт
Из солнечной Бразилии,
О которой Киплинг поет.
Полвека назад повстречал я
Его на Неве моей,
Сутулился он у причала,
Захваченный, как трофей.
Мог ли тогда догадаться,
В сорок шестом году,
Что на этом «Летучем Голландце»
И я в океан пойду?
Метельной порой суровой,
В студеном кипении вод,
В январе шестьдесят второго
Я ушел на нем в первый поход,
Где мы пятый угол искали,
Получая волной под дых,
В Северном море, в Бискае,
В ревущих сороковых.
Соленой пивною пеной
Клубился девятый вал,
Критический угол крена
Из нижних отсеков звал.
И борясь с налетевшим шквалом,
Главстаршина Овчухов
Из «АК» отстреливал фалы
Рвущихся кливеров.
Офицеры в шторма не однажды,
Поминая Бога и мать,
Ордена надевали, нам же
Было нечего надевать.
Позабуду ли безрассудно,
Вспоминая те годы вновь,
Мое первое в жизни судно,
Первую любовь?
Как, шторма одолев вначале,
Убежав от плавучих льдов,
Мы к Америке шли ночами
Рядом с парусником «Седов».
За кормою струя белела,
И над палубой, как всегда,
Южный Крест намечался слева.
Справа маленькая звезда,
Именуемая Полярной,
Появлялась во тьме опять.
Запрокинутый ковш янтарный
Все старался ее поймать.
Выпьем стоя за капитанов
Незапамятных тех времен.
Петр Сергеевич Митрофанов, —
Самый первый ему поклон.
Худощавый, словно Суворов,
Он скучает в райских садах,
Но его командирский норов
На обоих знали судах.
Капитан Пал Васильич Власов,
Рыжеусый крутой моряк,
Прикажите, как прежде, басом
Замереть на гюйс и на флаг.
Недоверчивый и внимательный,
Оглушительный, словно гром,
Строевым владевший, и матерным,
И русским со словарем,
Он чеканил норд-остом скулы,
Был удачлив всегда и смел,
Сердце выловленной акулы
На пари, не поморщась, съел.
Мой старпом разлюбезный, Шишин,
И тебя поминает стих,
Никогда уже не услышим
Мы соленых баек твоих.
Ты всему, чем живут на флоте,
Обучал, не жалея сил,
Посылая пить чай на клотик,
Объявляя, что якорь всплыл.
Ах, помощник, Володя Роев,
Знавший парусное ремесло,
Что хвалил меня перед строем
И в вельботе мне дал весло!
Что кричал в матюгальник ржавый
Через дождь и соленый мрак:
«Все наверх! На брасы, на правую!
Реи правого галса бакштаг!»
Особисты и замполиты,
Угнетавшие нас тогда,
Чьи вчерашние карты биты,
Смею думать, что навсегда,
Вас все те же шторма качали
От родных берегов вдали, —
Слава Богу, не настучали,
Не списали, не донесли.
Выпьем стоя за капитанов
Позабытых сегодня лет,
Что ушли, в неизвестность канув, —
Те далече, а этих нет.
Над эскадрою капитанской
Сине-белый распустит флаг
Михаил Михалыч Казанский,
Что волне не подставит лаг.
Будет снова в моей каюте
Колыхаться зеленый мрак,
Встанут ютовые на юте,
Встанут баковые на бак.
И опять через шквал и темень
К проблесковым огням таверн
Поплывет обрусевший немец,
Нестареющий «Крузенштерн».
Я и он – инородцы оба,
Но хотя и на разный лад,
Мы России верны до гроба,
«До бушлата», – как говорят.
От колючих ветров ослепнув,
Начинивший пространством кровь,
Объявляю своей последней
Эту юношескую любовь.
Мы увидимся снова скоро.
Ничего, что на этот раз
От моста Николы Морского
Это судно уйдет без нас.
В гуде ветра и птичьем писке,
Свой земной завершая путь,
Мы в последнем порту приписки
Соберемся когда-нибудь,
Чтобы вместе из этой гавани,
По монетке зажав во рту,
Выйти вновь в бессрочное плаванье
На высоком его борту.
Старый патефон
Ю. Хаютину
Для чего храню на антресолях
Патефон с затупленной иглою
И пластинок довоенных пачку?
Все равно я слушать их не буду.
Все они, согласно этикеткам,
Сделаны Апрелевским заводом.
Тот завод давно уже закрылся,
Но своим мне памятен названьем,
Так же, как и Баковский, наверно.
Я пытался как-то на досуге
Оживить его стальную душу
И крутил весьма усердно ручку,
Чтобы завести его. Когда-то
Заводили так автомобили.
Но пружина, видимо, ослабла,
А чинить никто и не берется.
Впрочем, мне достаточно названий
Песенок на выцветших конвертах, —
Перечту – и снова зазвучали.
Сорок пятый. Лето. Чернолучье —
Пионерский лагерь возле Омска
И песчаный пляж на диком бреге
Иртыша. Не первая любовь,
А, скорее, первая влюбленность.
Мне двенадцать, ей – едва за десять,
И зовут, конечно же, Татьяной.
Поцелуи? Боже упаси! —
Только разговоры или вздохи.
Лето сорок пятого, а значит
В Ленинград мне скоро возвращаться,
Ей же – в Белоруссию. И письма
Шли шесть лет из Бреста в Ленинград
И обратно. Каждый адресат
Уверял другого в вечной дружбе,
Что с годами перейдет, быть может…
Помню, классе, кажется, в девятом,
Получил в письме я фотоснимок:
На крыльце сидит она. Коса
За плечо закинута, и грудь
Проступает явственно под блузкой.
Бешено заколотилось сердце,
И во рту внезапно пересохло.
Через пару лет она и вправду
Прикатила в Питер и учиться
Поступила в Университет
На истфак. Вот тут бы и расцвесть
Вновь эпистолярному роману!
Но ее тогда я познакомил
Со своим приятелем случайно.
Был я – первокурсник желторотый,
Он уже заканчивал второй
И носил горняцкую фуражку
С узким козырьком а ля Нахимов
И высокой бархатной тульею,
Черного же бархата погоны
С золоченым вензелем литым
И изящной синей окантовкой.
Надевал он темные очки
И, общественной согласно мерке,
Приобрел мужской изрядный опыт,
Так как регулярно посещал
«Мраморный» – весьма известный зал
Танцевальный в Кировском ДК,
Где происходили то и дело
Громкие разборки из-за женщин
Между горняками (общежитье
Наше было рядом – Малый, сорок)
И курсантами морских училищ,
Чаще с преимуществом последних,
В те поры ходивших с палашами,
Мой же опыт равен был нулю.
В этом месте можно ставить точку,
Потому что старая пластинка,
С хрипотцой утесовской лукавой,
Мне некстати вдруг напоминает, —
У меня есть сердце, а у сердца —
Песня, а у этой песни – тайна.
Тайна же – достойна умолчанья,
Да и патефон ведь неисправен.
Крестьянка Оля
Все это началось в семидесятом
Или позднее на год. В том году
Из-за развода мне закрыли визу
И не пустили в океанский рейс.
И мой дружок, доцент из МГУ
(Сейчас он академик и профессор),
Позвал меня преподавать на юг,
На практику учебную, на судно
«Московский университет». Оно
В Крыму тогда базировалось. Прежде
Кораблик этот, по проекту тральщик,
Доставшийся от немцев как трофей,
Был яхтою великого вождя,
С названием «Рион». Согласно мифу,
Усатый гений только раз всего
Ступил на этот борт и пожелал
Немедля выйти в море. Капитан,
Хотя погода портилась, не смел
Ему перечить. Судно в море вышло,
И грянул шторм, осенний черноморский,
Который здесь покруче океанских.
Все укачались – экипаж, охрана,
И только вождь один не укачался.
Не раскуривший отсыревшей трубки,
Невозмутимо он сидел в салоне
И желтыми кошачьими глазами
Смотрел на непокорную стихию.
Когда же судно возвратилось в Ялту,
Он Берию позвал и, дав ему
Отмыться от блевотины, сказал,
Что надо присмотреться к капитану,
И капитан исчез. В каюте этой,
Где Берия когда-то укачался,
Я прожил две недели. И однажды,
На палубу поднявшись, я увидел
Ее впервые. С ножиком в руке
Она сидела над большой кастрюлей
И чистила картошку. В этот день
Явилась смена новая студентов,
И тут же их направили на камбуз.
Когда я с нею встретился глазами,
То моментально понял, что погиб, —