ихотворца на деле не менее сложен, чем его поэтика.
Возможно, наиболее сильный иртеньевский приём в том, что при всей стилистической цельности корпуса его сочинений личность, от чьего лица обычно выступает поэт, неустойчива, „текуча“. Амплитуда её – от образа измученного окружающей средой интеллигента („Вот человек какой-то мочится В подъезде дома моего“) до маски совка-маразматика („Я не снимаю брюки на ночь И не гашу в уборной свет“). А посредине – усреднённый индивид, оснащенный здравым, хотя и не слишком глубоким смыслом, человек вообще, заклейменный сакраментальным эпитетом „простой“ („Простой советский имярек, Каких в стране у нас немало, Увы, забвению обрек Мой мозг его инициалы“). Читая сказовый стих Иртеньева, не сразу поймёшь, идентифицирует ли герой свое сознание с предложенным типом речи или, напротив, открещивается от него. Да и удельный вес иронии меняется от стиха к стиху, а порой и от строки к строке.
Поэтике Иртеньева присуща обманчивая простота. Кажется, будто его инструментарий устойчив и не сказать чтоб очень широк. Он приверженец строгой силлаботоники с излюбленным четырёхстопным ямбом, самым расхожим размером русского классического стиха. Семантический ореол „четырёхстопного ямба… очень размыт: это всеядный размер… у читателя ХХ в., вероятно, он смутно вызывает чувство «ну, это что-то классическое, старомодное»“ (М. Гаспаров). На таком читательском восприятии и играет Иртеньев. То же – с рифмовкой. Чаще всего это точная, подчас утрированно точная рифма („девы – где вы“, „бал – заколебал“, „цыганов – Зюганов“, „поперёк – Игорёк“). А еще – архаичные инверсии, особенно выигрышные в сочетании с пассивным залогом („Итак, мы вышли спозаранок, Чтоб избежать ненужных встреч, И шаловливых хуторянок Нескромных взоров не привлечь“). Да и сама тематика большинства стихов достаточно традиционна, порой гипертрофированно хрестоматийна: поэт и толпа, поэт и Муза, несчастная любовь и т. д. Но все это не случайно. Подчёркнуто строгое обращение со словом лишает текст избыточности: теснота стихотворного ряда доведена до предела, слова отобраны и между ними „нож не вставишь“.
Если же вчитаться в Иртеньева попристальней, обнаруживаешь и другие, преимущественно интертекстуальные, приёмы, которые подчас „растворяются“ в стихии комического и проходят мимо читательского сознания. Автор ведет тонкую игру, выращивая свои стихи на мощном культурном гумусе. Стиль Иртеньева – причудливый сплав традиционной возвышенно-романтико-символистской интонации с советским новоязом, блатаризмами, жаргонизмами, канцеляритом, обломками научного стиля и, наконец, с мощным пластом бытовой, разговорной фразеологии. Все это позволяет монтировать из словесной руды неожиданно свежие стихи. Бросающийся в глаза комедийный эффект, который нередко затмевает другие достоинства иртеньевский поэзии, уместно рассматривать скорее не как цель, а как побочное действие удачного художественного эксперимента. Сложившийся в его результате стиль поэта принципиально нов. Контраст языковых красок парадоксальным образом сглажен, стих становится внешне строгим, даже аскетичным, но он основан на глубоком знании традиции.
Без понимания подтекста многие стихи поэта выглядят просто как забавные, пусть и мастерски выполненные кунштюки, что автору хорошо известно: „Вот вы, к примеру бы, смогли бы В один-единственный присест Постичь их тайные изгибы И чудом дышащий подтекст?“. Цитация лишь одна из составляющих этого фундамента, хотя и наиболее заметная („Выхожу один я на дорогу В старомодном ветхом шушуне“). В той или иной форме, прямо или косвенно Иртеньев цитирует впечатляющий ряд русских классиков – от Державина до Пастернака (перечень приводить не стоит – он слишком длинен), обращается к современным источникам (Окуджава, Высоцкий, Визбор, Кушнер, Глазков), к массовой продукции советских (Асадов, Исаковский, Лебедев-Кумач, Михалков) и фольклорных текстов, к поэтам своего круга (Коркия, Арабов, Ерёменко, Пригов, Искренко), а также захватывает и более широкий контекст, обыгрывая особенности поэтики Гёте, По, Гейне и заходя даже в область прозы (Гоголь, Зощенко, Вен. Ерофеев).
Вместе с очевидным и буквальным цитированием Иртеньев использует двойное письмо, что и побуждает многих воспринимать его стихи по преимуществу как пародийные. Зачастую затруднительно определить, что именно заставляет ощущать присутствие подтекста – размер, лексика, рифмовка, мотивы или образный ряд.
Достаточно рассмотреть хотя бы один подобный случай, чтобы взять в привычку держать с Иртеньевым ухо востро. Вот абсурдистское, на первый взгляд, стихотворение „В одном практически шнурке…“ – на деле ещё и пример замаскированного цитирования, причём без учёта подтекста смысл сочинения явно искажается:
Ступая с пятки на носок,
Пойду за шагом шаг,
Мину лужок, сверну в лесок,
Пересеку овраг.
И где-то через две строки,
А может, и одну,
На берег выберусь реки,
В которой утону.
Меня накроет мутный ил
В зелёной глубине,
И та, которую любил,
Не вспомнит обо мне… и т. д.
Базис этой надстройки следующий: „Меж гор, лежащих полукругом, Пойдем туда, где ручеек, Виясь, бежит зеленым лугом К реке сквозь липовый лесок“ („Евгений Онегин“, глава седьмая). В пушкинском тексте далее речь идёт о могиле Ленского и вообще о злосчастной посмертной судьбе стихотворца („Но ныне… памятник унылый Забыт. К нему привычный след Заглох“). На фоне далеко не очевидных пушкинских мотивов стихотворение Иртеньева окрашивается в иные тона. Оказывается, речь здесь о судьбе поэта, посмертной славе и забвении. Ср. размышления Ленского накануне дуэли: „И память юного поэта Поглотит медленная Лета, Забудет мир меня; но ты Придешь ли, дева красоты, Слезу пролить над ранней урной И думать: он меня любил“. Таким образом, забавно-сюрреалистический и оттого внешне легкомысленный тон стихотворения имеет довольно мрачную подоплёку. Комический эффект её обнаружением не устраняется, а, скорее, усиливается, настолько смело переосмыслен классический текст, где изменены размер и тональность повествования, но исходный мотив оставлен прежним.
Однако отдельно стоящим явлением творчество Иртеньева делают не столько изысканные особенности поэтики, сколько позиция автора. Заключать его в узкие рамки иронического направления значит не замечать сверхзадачи поэта. Пародия для него лишь исходная точка творчества. Он прежде всего оригинальный лирический поэт. Но Иртеньев – редкий лирик: едкий и неэгоцентричный. Обе составляющие дают поистине уникальный результат.
Когда читатель встречает в его стихах местоимение первого лица единственного числа („Я, Москва, в тебе родился, Я, Москва, в тебе живу, Я, Москва, в тебе женился, Я, Москва, тебя люблю!“), не стоит думать, что речь идет о самом герое. Это не столько он, сколько мы. О многих ли стихотворцах можно сказать подобное?
Признаемся себе, неужели наша жизнь проходит в вечном кровавом конфликте с миром, как у Цветаевой? Часто ли мы дрожим от метафизического холода а-ля Бродский? Неужто нам, в сущности, все по большому барабану, как лирическому (лирическому?) герою (герою?) Пригова? Разве готовы мы разражаться рифмованной риторикой по любому малозначительному поводу подстать Евтушенко? Все эти темпераменты хотя и привычны в поэзии, в жизни встречаются куда реже. Так жить нельзя. Налицо явный дисбаланс: множество ныне здравствующих на родной территории и здраво же мыслящих реалистов до сих пор не имело своего поэтического полпреда. Теперь он есть.
При своей неочевидной элитарности, Иртеньев – один из истинно гражданских современных поэтов, непрямой наследник Некрасова. Его стихи неплакатно социальны: „Как мне они физически близки, Те, за кого пред небом я в ответе, – Солдаты, полотёры, рыбаки, Саксофонисты, женщины и дети“. Ирония его маскирует вовсе не цинизм и холодно-брезгливое отношение к плебсу, а сочувствие к массе сограждан и – шире – вообще ко всем, в той или иной степени обделённым жизнью: культурой, знаниями, условиями существования: „Мой друг, мой брат, мой современник, Что мне сказать тебе в ответ? Конечно, плохо жить без денег, Но где их взять, когда их нет?“. И подчас именно иронический тон позволяет выразить это сострадание к сирым и убогим в открытую: „Вот так, умом и телом слаб, Живу я с той поры – Ни бог, ни червь, ни царь, ни раб, А просто – хрен с горы“.
Парадоксально, но при всей любви поэта к Пушкину и обилии соответствующего интертекстуального пласта свидетельство классика „Бежит он, дикий и суровый, На берега пустынных волн, В широкошумные дубровы…“ к Иртеньеву мало применимо. У него стремление иное: плоды вдохновения прямо адресованы собратьям по жизни, и возможности воздействия на аудиторию трезво осознаны („Я лиру верную беру. Нет, нипочём я не умру В сердцах ближайших поколений Семи-восьми“). Даже когда автор категорично заявляет: „И понял я, что мне природа Его по-прежнему чужда. И вновь я вышел из народа, Чтоб не вернуться никогда“, к этой декларации следует отнестись с осторожностью. Ведь у него встречаются и иные признания: „Защитник павших и сирот, Бельмо в глазу бездушной власти, Я всей душою за народ, Поскольку сам народ отчасти“.
Поэту далеко не безразлично, что происходит с человеком толпы или „простым советским имяреком“ (а чаще всего с ним ничего хорошего не происходит): „Чем я могу помочь несчастным им? Чего им ждать от нищего поэта, Когда он сам отвержен и гоним, Как поздний посетитель из буфета“. Но все же кое-что он может: и разделить судьбу, и поделиться заветным. Услышав признание „Я этим всем, как бинт, пропитан, Здесь все, на чём ещё держусь“, читатель волен понимать его двояко. Это о бессмертной пошлости земной – но и о насыщенном воздухе культуры. Поэт дышит им и побуждает аудиторию делать то же самое.
Масштаб поэта таков, что его уместно видеть в ряду, где стоят имена Чухонцева, Лосева, Гандлевского, Цветкова, Кенжеева… Иртеньев – поэт неклассической гармонии, поэт-„ассенизатор“, выполняющий необходимую функцию постоянного очищения поэзии от зашоренности, стереотипности мышления. По Шкловскому, каждый художник остраняется в своем творчестве. Иртеньев выбрал для остранения обоюдоострый инструмент – иронию, которая служит у него не целям постмодернистской деконструкции, но помогает цементировать собственную поэтику.