Заехав в Первопрестольную по дороге в ссылку на Кавказ, Лермонтов пробыл в Москве почти весь май 1840 года. Он познакомился с московскими славянофилами (по словам Е. Ростопчиной – это Хомяков и его шумливые, нечесаные, немытые приверженцы), посещал салоны Павловых и Свербеевых. К Каролине Павловой Лермонтов относился с большим почтением, высоко ценил ее переводы и некоторые оригинальные стихотворения. В альбоме поэтессы сохранился автограф его стихотворения «Посреди небесных тел». И перед второй ссылкой на Кавказ, подавленный и грустный, свой последний вечер в Москве он тоже провел в салоне Павловых.
«Каролина все теребила его, пыталась вовлечь в разговор, но ее усилия были напрасны. Он уехал грустный. Ночь была сырая. Мы простились на крыльце», – записал Ю. Самарин в своем дневнике, вспоминая этот вечер уже после известия о смерти поэта.
В феврале 1843 года Каролине Карловне был представлен А. И. Герцен (Павлов уже был с ним знаком). Герцен сразу отметил незаурядность личности Павловой. «Из людей видел одного, да и тот женщина, т. е. Павлова, – ее голос неприятен, ее вид также не вовсе в ее пользу, но ум и таланты не подлежат сомнению. Больше на первый случай ничего не могу сказать», – записал он в дневнике.
Каролина отдавала много времени литературным трудам, что вызывало недовольство ее знакомых. Князь Черкасский заметил: «Мне противны женщины, которые из ума своего делают что-то вроде ремесла, как К. Павлова и гр. Ростопчина».
Объединенные таким образом поэтессы подругами вовсе не были. Отношения Павловой и Ростопчиной носили отпечаток соперничества и живо обсуждались всей литературной Москвой. Поэтессы, равные по известности и поэтической репутации как дочери своего времени, имели много общего, но оставались антиподами. Различие просматривалось даже на уровне сердечных увлечений. В отличие от Ростопчиной Павлова не тематизировала историю любви к Мицкевичу в своих стихах, ограничиваясь лишь полунамеками. В стихотворных посланиях-воспоминаниях об объяснении с Мицкевичем его имя не упоминается, к тому же первое из них было впервые опубликовано только в 1863 году, второе же было издано спустя много лет после смерти Павловой – в 1939-м. Напротив, ранний период в жизни Ростопчиной был одухотворен любовью к Александру Голицыну – ничем не увенчавшейся, но ставшей тем первым сильным импульсом, которому читатели обязаны образцами ее ранней исповедальной лирикой.
Пушкин писал про Ростопчину: «…говорит она плохо, но пишет хорошо», однако «поэт радости и хмеля» Николай Языков пренебрежительно называл ее стихи «бабьими».
Павлова, с ее аналитикосоциальными претензиями, неоднократно обвиняла Е. П. Ростопчину в растрачивании своего дара в светской жизни («Три души», «Мы современницы, графиня» и др.). Отношение Каролины к Ростопчиной, вероятно, усугублялось общепринятым мнением о роли ее свекра, московского градоначальника и генерал-губернатора Москвы графа Ростопчина в пожаре 1812 года. Она ставила ему в вину не только выдачу на растерзание толпе молодого Верещагина, якобы виновника поджогов; Каролина не могла простить уничтожение, между прочим, дома, имущества и благосостояния семьи Янишей.
Ростопчина отвечала Павловой личной неприязнью. Она подчеркивала провинциальность соперницы (Ярославль, Москва) по сравнению со своей столичностью (Петербург); корни – немецкие (урожд. Яниш) и русские (урожд. Сушкова). Остальное, пожалуй, было одинаково: биографическая причастность научным и масонским кругам, вовлеченность в художественную среду. Критерием женской привлекательности являлось количество «разбитых мужских сердец». В этом плане у К. К. Павловой имелся драматический приоритет – как полагали современники, из-за несчастной любви к ней покончил жизнь самоубийством друг Мицкевича Киприан Дашкевич. Зато у Ростопчиной имелось трое незаконных детей от разных мужчин. В целом их скорее могла сблизить романтическая и одинаково несчастливая женская судьба, неудачный брак, разлука с возлюбленными. Но этого не произошло.
Хозяйки двух литературных салонов практически не встречались и только обменивались стихотворными посланиями.
Мы современницы, графиня,
Мы обе дочери Москвы;
Тех юных дней, сует рабыня,
Ведь не забыли же и вы!
Нас Байрона живила слава
И Пушкина изустный стих;
Да, лет одних почти мы, право,
Зато призваний не одних.
Люблю Москвы я мир и стужу,
В тиши свершаю скромный труд,
И отдаю я просто мужу
Свои стихи на строгий суд.
Вы в Петербурге, в шумной доле
Себе живите без преград,
Вы переноситесь по воле
Из края в край, из града в град;
Красавица и жорж-зандистка,
Вам петь не для Москвы-реки,
И вам, свободная артистка,
Никто не вычеркнул строки.
Мой быт иной: живу я дома,
В пределе тесном и родном,
Мне и чужбина незнакома,
И Петербург мне незнаком.
По всем столицам разных наций
Досель не прогулялась я,
Не требую эмансипации
И самовольного житья.
По-видимому, в этот начальный период семейной жизни Каролина проповедовала прямо-таки домостроевские ценности. Она осуждала Ростопчину за рассеянную светскую жизнь и нарушение патриархальных семейных традиций. Чичерин свидетельствовал: «весь семейный быт [Павловых] носил даже несколько патриархальный характер, благодаря присутствию двух стариков Янишей, отца и матери Каролины Карловны. Старик, почтенной наружности, с длинными белыми волосами, одержим был одной страстью: он с утра до вечера рисовал картины масляными красками… Старушка же была доброты необыкновенной; оба они производили впечатление Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны в образованной среде. Дочь свою они любили без памяти, и она распоряжалась ими, как хотела. Но главным предметом их неусыпных забот был единственный внук, маленький Ипполит, которого держали в величайшей холе, беспрестанно дрожа над ним и радуясь рано выказывающимся у него способностям. Сама Каролина Карловна, хотя несколько муштровала стариков, но позировала примерной женой и нежной матерью».
Не смогла Каролина удержаться и от увесистого камушка в огород соперницы, противопоставив своего опытного просвещенного мужа, которому можно «отдать стихи на строгий суд», циничному Андрею Ростопчину, бывшему моложе своей поэтической супруги.
Ростопчина наперекор сложившемуся представлению о том, что полнота жизни и творческая плодотворность несовместимы, много писала во времена, насыщенные событиями своей бурной личной жизни. Она много выстрадала и со многим примирилась. С зимы 1834–1835 годов Ростопчиной окончательно завладел бал. Оказалось, что это и есть «то место, где так хорошо скрываются причины тоски, где романтические мечтания с волнующей и хрупкой скудостью осуществляются в действительности…» Собственное кредо она привела в следующем стихотворении:
А я, я женщина во всем значенье слова,
Всем женским склонностям покорна я вполне;
Я только женщина – гордиться тем готова,
Я бал люблю!.. отдайте балы мне!
Аристократка Ростопчина издевалась и над «всеядностью» соперницы и особенно ее супруга:
Строгий критик с высшим взглядом,
Всесторонний либерал,
Ты с домашней музой рядом
Сонм ученых угощал;
Дидероны и Декарты,
При Грановском Шевырев, —
Философия и карты, —
Всем ты рад, на все готов.
Но время Ростопчиной уходило. Современники отмечали: «свежесть молодости исчезла; небольшой поэтический талант испарился; а так как ума никогда не было, то осталась непрерывающаяся болтовня с довольно разнообразным содержанием, но не одушевленная блеском, остроумием или грацией, а потому скучная. Осталась и наклонность окружать себя молодыми людьми. В это время она оставляла уже в покое светскую молодежь, а составила себе кружок второстепенных литераторов, среди которых царила. …Скоро она растолстела, а так как претензии на молодость не исчезли, то она представляла из себя нечто довольно комическое. …До старости у нее осталась и страсть к танцам. Когда она стала вывозить дочерей в свет, она наивно признавалась, что для нее всего больнее было то, что она уже не может более танцевать».
Каролина Павлова не была так красива, как Евдокия Ростопчина, но ее личность производила впечатление. Уже упоминавшийся острослов Иван Панаев писал: «Когда Николай Филиппович представил меня своей супруге, я ощутил невольно некоторую робость… Перед мной была высокая, худощавая дама, вида строгого и величественного, как леди Лохлевен Вальтер-Скотта. В ее позе, в ее взгляде было что-то эффектное, риторическое. Она остановилась между двумя мраморными колоннами, с чувством достоинства слегка наклонила голову на мой поклон и потом протянула мне свою руку с величием театральной царицы… Мне казалось, что мне следовало в эту минуту стать на колени, чтоб приложиться к ней, – однако я просто пожал ее. Через пять минут я узнал от г-жи Павловой, что она пользовалась большим вниманием Алекс. Гумбольдта и Гёте и что последний написал ей несколько строк в альбом… Затем был принесен альбом с этими драгоценным строками… Через четверть часа Каролина Карловна продекламировала мне несколько стихотворений, переведенных ею с немецкого и английского…» Все в этом доме было как-то слишком изящно, чинно, прилично и рассчитано.
Е. П. Ростопчина. Художник П. Ф. Соколов
У современницы осталось похожее впечатление: «У Грановских я встретила К. К. Павлову и слышала чтение ее стихов, которые она только что сочинила и наизусть прочла во время своего визита. В разговор она постоянно вставляла строфы стихов на немецком языке из Гёте, из Байрона – на английском, из Данте – на итальянском, а по-испански привела какую-то пословицу. Она больше говорила с Грановским, нежели с нами. Павлова была уже не молода и некрасива, очень худенькая, но с величественными манерами».