Стихи из книги “Цепь человеческая" — страница 2 из 2

Чтоб не затерлась новизна, чтоб помнить:

Ты не хозяин книги, а хранитель.

II

Открыть, устроиться, вдохнуть, погладить

Страницы — и вникать, не торопясь,

Как Фурса, Колум Килле и другие

Великие разгадчики загадок —

Или Мак Ойг, отшельник из Лисмора,

Ответивший, когда его спросили,

Какой характер лучший в человеке:

«Упорный — ибо он не отступает,

Пока не превозможет. Кто упорен —

Богу угоден». Веские слова,

На глаз проверенные и на слух,

Обкатанные языком и нёбом.

III

Карандаши и хлеб. Запах портфеля.

А в нем — уроки, заданные на дом.

«Книга для чтения» второго класса.

Нам повезло — мы были школярами

В те времена. И как бы нас потом

Ни школили, нам повезло в начале:

Пастух учил нас на краю дороги,

Сивиллы вещие в крестьянской кухне.

В те времена сбывались чудеса:

Оказывался стёркой хлебный мякиш,

И бабочки с переводных картинок

Нам приносили вести из Эдема.

IV

В учительской хранился целый клад.

В жестянке — ворох деревянных ручек

С железною заверткой на конце —

Туда, «под ноготь», перышко вставлялось.

И сами перья — стопками, как ложки,

Чернильный порошок, карандаши,

Блокноты, и линейки, и тетради —

Сокровища, как в сундуке пирата.

Честь высшая — быть посланным туда

За ящичком сверкающего мела

Или за прописями, по которым

Учились мы искусству подражанья.

V

«В котором слове пишется три ‘е’?

Подумай, ведь не зря тебя учили. —

Мне говорил пастух. — А то спроси

Учителя, уж он, наверно, знает».

Neque far esse, — пишет Юлий Цезарь, —

Existimant еа litteris mandare, —

Что значит: «Знанье предавать письму,

По их обычаям, не подобает».

Но изменились времена, и звали

Псалтирь в Ирландии с почтеньем: Каттах —

«Воительницей», — ибо перед боем

Три раза ею обносили войско.

VI

Бойцы рассерженные на пиру

У Брикриу столь яростно схлестнулись,

Что искрами от их мечей, как солнцем,

Весь озарился зал. Тогда Кухулин

(Так говорится в саге), взяв иголок

У вышивальщиц, их подбросил вверх —

И, ушками сцепившись с остриями,

Они повисли в воздухе цепочкой,

Переливающейся и звенящей —

Так в памяти моей все эти перья

Взлетают, кружат и, соединясь,

Сливаются в лучистую корону.

VII

Еще одно виденье школьных дней,

Чье толкованье до сих пор туманно:

В ручей, в его холодное струенье

Я погружаю руку, наполняя

Графин. Мне повезло: меня послали

Набрать воды, чтобы учитель сделал

Из порошка чернильного — чернила.

Вокруг нет никого — вода и небо,

И тихо так, что даже пенье класса,

Несущееся из открытых окон,

Не нарушает этой тишины.

Быть одному — быть вдалеке от мира!

VIII

Чернильница — забытое понятье,

Тем более, чернильница из рога,

В которую когда-то Коллум Килле

Макал свое перо и возмущался

Нахальными гостями,

Что нарушают тишину Айоны:

Ворвутся крикуны,

Божбою буйной оглашая остров,

И, зацепив ногою, опрокинут

Мою чернильницу из рога бычья,

Быки безумные,

Прольют чернила.

IX

Одни поэты свято верят в мысль,

Что обнимает мир единым словом,

Другие — в высшее воображенье

Иль память о единственной любви.

Что до меня, я ныне верю только

В усердье пишущей руки, в упорство

Строк, высиженных в тишине, и книг,

Которые хранят нас от безумья.

Книги из Келлса, Армаха, Лисмора.

«Воительницы», вестницы, святыни.

Дубленая, просоленная кожа.

Надежные, испытанные перья.

Под самой крышей

I

Как Джим Хокинс на салинге «Испаньолы»,

Когда он смотрел с накренившейся мачты

В прозрачное мелководье, а там —

Песчаное волнистое дно, над которым

Проходят стайки полосатых рыб, — и вдруг

Лицо Израэля Хендса, каким его Джим

Увидел на вантах пред тем, как выстрелить, — снова

Встает, колыхаясь… «Но он уже дважды мертвец —

Прострелен пулей и водой захлебнулся».

II

Сквозь ветки березы, разросшейся за двадцать лет,

Гляжу на Ирландское море в окно мезонина —

То ли моряк, высаженный на пустой островок,

То ли юнга в бочке на верхушке грот-мачты,

Опьяневший от ветра, капитан своей собственной жизни,

Слушающий, как гудят дерево и такелаж

От киля до клотиков, и уплывающий вдаль

Вместе с этим шумом и колыханьем теней,

С этой волнующейся, как шхуна, березой.

III

Из коридоров прошлого, из темных его глубин,

Неслышно ступая, является дед мой умерший.

Голос его дрожит, как колеблемый сквозняком

Полотняный задник в клубе на детском спектакле,

С которого я только что вернулся. «А Исаак Хенде,

Допытывается он, — был ли там Исаак?»

Его память так же колеблема и нетверда,

И провалы ее окончательны, как этот всплеск,

Когда тело Хендса кануло в воду залива.

IV

Я тоже старею и начинаю забывать имена,

И моя неуверенность на лестнице

Все больше походит на головокруженье

Юнги, впервые карабкающегося на рею,

И все больше памятных, неизгладимых страниц

Стирается начисто, но и теперь

Я ощущаю, как будто въявь и сейчас,

Этот палубы вздрог и горизонта крен,

Когда якорь поднят и ветер крепнет в снастях.

Воздушный змей для Эйвин

Ветер из иного, нездешнего мира,

Ветер высоты поднимает и держит

Белое крыло, что трепещет в небе…

Это змей воздушный! Как будто в детстве,

На лужайке, куда мы высыпали все вместе

Посмотреть, как отец запускает змея, —

Я опять стою, шаря взглядом в небе,

На лугу все том же — и вновь пытаюсь

Запустить длиннохвостую эту птицу,

А она там бьется, дрожит, ныряет

И опять тянет вверх, пока не взовьется

В вышину под общие крики восторга,

И летит, разматывая, как с катушки,

Нить с моей руки, и восходит к небу,

Как цветок, растущий на длинном стебле;

Выше, выше восходит змей — и уносит

Взгляд тоскующий все дальше и дальше в небо,

Пока нить не лопнет и, торжествуя,

Он умчится прочь от нас, одинокий

И свободный — как паданец, взмахом ветра

Сорванный с поредевшего древа.