но зато твоё сердце
предо мною — как книга.
Ум не знает пределов,
сердце смерти не знает.
В твоем домике белом
жить нам, не умирая.
То было под дубом ветвистым
на самой вершине холма.
Как ветер коснётся листьев —
почуешь: память — жива.
То было под дубом — вспомни! —
у древних его корней,
под сенью его укромной,
что стала нам друга верней.
Когда ты проходишь под дубом, —
о счастье моё и боль! —
неужто лиственным шумом
в душе не ахнет любовь?
Иль в сердце, что дуба упорней,
нет места былым мечтам?
То было под дубом горным,
о вспомни, то было там!
Покоясь на постели,
как в гробнице,
я дожидался наступленья сна.
А рядом спал в уютной колыбели
мой сын.
Чуть дальше, в глубине
жилища, под зелёным светом лампы,
три силуэта виделись неясно,
три согнутые тени, что шептали
"аве, Мария".
То были мать, жена, сестра.
И показалось мне,
что нахожусь я в странном пограничье
между мирами, тем и этим —
и оба равно далеки.
А вдоль по тихим комнатам, в которых
витали души,
ускользнув из тел моих детей,
в глубокий сон доверчиво ушедших,
скользили шёпоты,
вбирая их дыханье.
И мне в моём бессонном полусне
подумалось:
а вдруг я — умер?
И неужели вечность — лишь виденье,
картина в раме,
символ бытия?
Я чувствовал, что в тёмной колыбели
рождается, как еле слышный вздох,
ворочаясь во сне, душа младенца.
Я протянул десницу,
чтоб прикоснуться к маленькому тельцу
и убедиться:
сумерки пока ещё лелеют
дитя из тёплой плоти,
сгусток веса.
И ощутив ладонью
тепло его дыханья,
я подумал в полудрёме:
нет, я жив!
А три согбенных тени,
кучно слившись,
не двигались,
и свет зелёной лампы
был столь же неподвижен,
и тишина незыблемо стояла,
и в этой атмосфере,
сгущённой, словно ладана куренье,
незримой, словно звук,
рождались медленно,
как капли рос ночных,
и растворялись в тёмном небе
слова — "аве, Мария".
Я понял, что есть вечность…
А дальше — пустота…
………………………………………………
Проснувшись поутру,
и вглядываясь в смутные размывы,
куда уходят все воспоминанья,
я ощущал, как в отсвете зелёном
витает неизменное виденье
и медленно истаивают звуки:
"аве, Мария".
"А я хочу жить один!" —
заявил мой сын. —
"И тогда я не буду ни стричься, ни мыться!"
А сестра возразила:
"Один? Одному легко заблудиться,
будешь плакать — никто не услышит".
Я же, деток подслушав, подумал:
в самом деле, кто одинок,
тот, сбившись с пути, заплачет,
и никто не придёт на помощь, —
только кто из нас не одинок?
Каждый живёт один,
каждый сам по себе,
наша жизнь — одно одиночество,
все мы плачем, блуждая по миру,
и никто нас не слышит.
Из сборника "Розарий лирических сонетов" (1911)
Глаза твои — подобье материнских,
ещё не знавших таинства зачатья.
Не ведая греховного проклятья,
они чужды соблазнам сатанинским.
Из них струится щедро свет лучистый,
даря покой всем ближним без изъятья,
и я готов тонуть в их благодати,
не мысля о подвохе. Взгляд их чистый
не прячет ни вражды, ни своеволья,
ни сокровенных тайн в своих глубинах.
Они смиренно девственны, как поле
некошеное на краю долины.
О сохрани их взгляд, дитя, подоле —
взгляд девочки Марии Магдалины.
Величавой задумчивой матроной
на границе Атлантики прибрежной,
босоногая, с гривою небрежной,
восседает — а лес над ней короной.
Опираясь рукой на свод законов,
пожирает огнём очей мятежных
заходящее солнце. Волн безбрежных
грозный рокот поёт ей монотонно
об опасных и дивных дальних странах,
а она омывает ноги в пене,
прозревая крушенье всех империй,
распростёртых на разных океанах —
и в тумане встаёт как наважденье
вещий Дон Себастьян — король мистерий.
Кровь духа моего, язык отчизны,
я всюду свой, где царственное слово
не иссякая, наполняет жизнью
два мира — Старый Свет и Новый.
Сам Сенека, припав к его началам,
латынь чеканил на испанской лире,
король Альфонс Европу просвещал им,
Колумб поведал об открытом мире.
Язык мой, как ковчег, стал местом встречи
ста разных рас, живущих в отдаленье.
И семена, что сеяли с охотой
апостолы, цветут испанской речью.
Ведь Бог на ней послал нам откровенье,
Евангелие дав от Дон Кихота.
В войне ищу я мира, в мире — брани,
в делах — покоя, а в покое — дела,
которое взорвёт, что накипело
под коркой льда в бушующем вулкане.
Ответив на слепой судьбы призванье,
скитаюсь по земле, и ставлю смело
жизнь — за игру, игру — за жизнь, удела
спокойного чураясь. Пребыванье
в обличье черепашьем ли, орлином
мне тягостно. Таскать приросший дом,
или кружить по небу — всё едино.
Пусть мы от воли Божьей не уйдём,
но сам я выбрал в жизни путь срединный,
ни жертвою не став, ни палачом.
Замолкни, сердце, спрячь свои скрижали
со списком бед, и пусть они истлеют
на тёмном дне. Кто сам себя жалеет,
не должен посвящать в свои печали
других, чтоб их дома не стали
приютом плача. Жалобы, что зреют
в душе самовлюблённой, всюду сеют
лишь суетность. Не отделяли
своих скорбей от общих люди чести,
и ты ищи, хоть это будет трудно,
ту боль, в которой ты — со всеми вместе,
ту боль, что не унизится до мести, —
ведь мелочно всё, что сиюминутно,
она же — высшей святости предвестье.
Красна земля, а небо ярко сине;
нагое солнце мечет стрелы зноя.
Сиеста. В тень укрылось всё живое,
и жухнет на глазах листва в долине.
В сени большого дуба на вершине,
недвижно-черной, возлежит в покое
недвижно-чёрный бык — вниз головою
в болотце отражён, что дремлет в тине.
Как изразец, едва-едва из печи
исторгнутый — впечатано виденье
в пространство дня, что долог и беспечен.
Но этот мир не прочен и не вечен,
и вестницей времён коловращенья
поёт цикада, приближая вечер.
Несколько сонетов из книги Мигеля де Унамуно "От Фуэртевентуры до Парижа"
В сборник "От Фуэртевентуры до Парижа" (1925) вошли стихи, написанные Мигелем де Унамуно в изгнании, в том числе на одном из маленьких Канарских островов — Фуэртевентура, куда поэт и бывший ректор университета Саламанки был сослан за публичные выступления против профашистской диктатуры генерала Примо да Риверы.
Нагое море, сердце мирозданья!
С тобой я как с супругой обнимаюсь,
в твой вечный взгляд всецело погружаюсь,
и в смерти не желал бы расставанья!
В миру я обречён лишь на скитанья,
но я частицею твоей являюсь,
и в глубине твоей найти пытаюсь
ту нить, что свяжет два существованья.
Как бредили тобой сухие дали
Кастилии, безводные от зноя,
и цепи Сьерры о тебе вздыхали!
И грезили тобой потомки Ноя,
не могучи прочесть твои Скрижали
сияющие древней новизною.
Как сердце матери, нагой и мускулистой,
о море, колыбель шумов неспешных,
лишь ты отрада в мыслях безутешных,
и наполняешь их лазурью чистой.
Ты — Божий щит, блистающий лучисто,
гнездо огромное штормов и бурь кромешных,
ты — и молчание, и стоны безутешных
изгнанников на берегу скалистом.
Твоих приливов нежность несказанна,
в них — пульс Вселенной и пучина горя,
что сердце распознает без обмана.
Ты царствуешь с начала мира, море,
и песнь твоя, забвеньем осиянна,
влечёт нас в недра собственных историй.
К чему все буквы, рифмы, словопренья,
когда напевы море навевает?
Словесный лепет ветер заглушает,