Стихи — страница 1 из 3

Ольга БерггольцСтихи


Моя жизнь

Не знаю, поверите ли вы мне, дорогие мои читатели, но если бы знали вы, как трудно было писать это короткое предисловие — свою автобиографию — к небольшой этой книжке! Мне казалось, что моя жизнь известна читателям почти по всем стихам моим, по прозе «Дневные звезды», по книге «Говорит Ленинград», даже по двум драматургическим сочинениям — пьесе «Рождены в Ленинграде» и стихотворной трагедии «Верность». Во всех этих вещах я подробно рассказывала о своей внешней и внутренней жизни, а то, что еще не досказано о себе — о прошедшем своем и настоящем, — непременно будет присутствовать в новых стихах и других произведениях: во второй части «Дневных звезд», второй части поэмы «Первороссийск» — в общем, в той главной книге, которая у меня, как и у каждого писателя, всегда впереди. Даже в тех стихах этой книги, где я не упоминаю о себе, — я все равно говорю о своей жизни. Потому что жизнь моя, как и большинства моих современников, так счастливо сложилась, что все главные даты ее, все, даже самые интимные события, — совпадают с главными датами и событиями жизни нашей страны и народа, и одно переходит в другое. А поскольку, как говорит Николай Асеев, «я лирик по складу своей души, по самой строчечной сути», — все это вливается в стихи, в книги. Таким образом, подробности моей биографии читатель узнает из моих стихов, частью из стихов этой книги. В кратком же своем предисловии я почти анкетно сообщаю основные даты и события своей жизни.

Я родилась в Петрограде, за Невской заставой (столько раз описанной мной в стихах и прозе!), в 1910 году. Мой отец был врач; только что окончив Военно-медицинскую академию, он был отправлен на позиции первой империалистической войны как военно-полевой хирург, а затем с 1917 по 1920 год находился на той же работе в сражающейся Красной Армии на многих фронтах молодой нашей Республики. Мать занималась детьми и домом. Она окончила четыре класса до сих пор непонятной мне школы «принцессы Ольденбургской», где девочки главным образом вручную шили невероятно сложные туалеты для великосветских дам. Мать много читала и особенно любила Тургенева. Ее мечтой было, чтоб мы — я и сестра, — вырастая, становились все больше похожими на «тургеневских девушек».

Но я росла и училась в 117-й единой трудовой школе, на рабочей окраине, в 20-х годах, и заветной моей мечтой была кепка и кожаная тужурка, — это со стороны, так сказать, внешней. Внутренне же мы все были охвачены романтикой только что отгремевшей гражданской войны и, забыв, что сами же малыми детьми перенесли ее немыслимые голодные и холодные бедствия, — мечтали о своем участии в последних и решающих схватках с мировой буржуазией. Нет, «тургеневской девушки» из меня решительно не получалось.

После смерти Владимира Ильича Ленина, потрясшей наше отрочество до основ души, я вступила в пионерскую организацию — ходила на сборы в клуб при заводе имени Ленина, а в 1926 году была принята в кандидаты комсомола, — все за той же Невской заставой в год окончания школы. А уж в члены комсомола, — как полагалось тогда, через два года, — меня переводили в комсомольской организации при типографии и издательстве «Красной газеты». Там я работала курьером «Красной вечерней газеты», будучи одновременно студенткой второго курса довольно странного, но интересного учебного заведения, называвшегося — Высшие курсы искусствознания при институте истории искусств. Через некоторое время эти курсы, где более половины учащихся составляли нэпманские сынки и дочки, были расформированы, и часть студенчества, крайне малочисленную, но весьма боеспособную комсомольскую часть, перевели в Ленинградский государственный университет.

Зимой 1930 года я окончила университет по филологическому факультету и отправилась на работу в краевую газету «Советская степь» в Казахстан вместе со своим соучеником и мужем Николаем Молчановым. Он был моим вторым мужем — первым был поэт Борис Корнилов; но брак наш был горек и недолог, и даже дочь Ирочка не могла закрепить его…

В Казахстане (но о работе и жизни в Казахстане я так подробно уже пишу во второй части «Дневных звезд»!) в краевой газете «Советская степь» (ныне «Казахстанская правда») людей было мало, а работы много. Редакция газеты состояла из отделов, а отделы из секций. Меня назначили в сельскохозяйственный отдел и поручили следующие секции: хлопководства, технических культур (кендырь, кенаф, тау-сагыз и другие таинственные растения), животноводства и секцию оседания кочевников на землю. Уроженка Невской заставы, коренная горожанка, я понятия не имела ни о тау-сагызе, ни об овцеводстве, ни об оседании кочевников. Я ни в малой мере не была ни скотоводом, ни агрономом, — но я была комсомолкой, верней мы, поколение, были комсомольцами, и первая пятилетка звала, трубя в свои почти военные трубы — те, о которых мечтали мы в отрочестве; и мы твердили: «Ты рядом, даль социализма!» — и верили в это; мы учились неизвестным вещам на ходу, упрямо и жадно, учились теоретически и практически, — и сдавали в газету неровные подборки, то вдохновенно удачные, то беспомощно ошибочные…

Я работала разъездным корреспондентом газеты, и эти длительные командировки в глубинки, в оседающие колхозы, — помогали мне больше всего. О многом из того периода жизни я рассказала тогда же в одной из первых очерковых книг «Глубинка» (очень наивная, слабая и тем самым какая-то милая книга, как вижу я теперь); частично в повести «Журналисты»; я вспоминала Казахстан и его степи во многих строках разных стихов; я пишу о нем во второй части «Дневных звезд».

Когда Николая призвали в армию, я вернулась в Ленинград, к дочке и маме. Я стала работать на заводе «Электросила», в заводской многотиражке, редактором комсомольской страницы. Кроме того, была агитатором и пропагандистом, а затем историком завода. Я пошла на завод не для того, чтобы «изучать жизнь». Такого вопроса вообще передо мной и не стояло. Мне просто нужно было, как всем людям, где-то трудиться, зарабатывать на существование, но так, чтобы эта деятельность стала смыслом сознательной жизни, наполняла душу, была частью той огромной работы, которую проделывала тогда наша страна. И это так и было. «Электросила» создавала в то время первые мощные гидрогенераторы для Днепра, весело и напористо перегоняла Америку в темпах и качестве, почти все ночи ее были штурмовыми, а «утро встречало прохладой»… Я бесконечно благодарна судьбе за то, что мне довелось прожить лучшее время молодости среди ленинградского рабочего класса на этом заводе, не как наблюдателю, а как пусть скромнейшему, но все-таки участнику общего дела. Запас «электросиловского» материала у меня неисчерпаем и ждет своего литературного воплощения.

На «Электросиле» меня приняли в кандидаты партии.

В ту осень, когда я поступила на работу в редакцию заводской многотиражки, произошло еще одно, быть может, самое значительное событие в моей биографии: редактор первых моих стихотворных и прозаических книг для детей Самуил Яковлевич Маршак познакомил меня с Алексеем Максимовичем Горьким. Общение с Горьким, душевное и какое-то необычайно серьезное, продолжавшееся вплоть до его смерти, оставило во мне след неизгладимый и в жизни, и в писательской моей работе. Мне вообще очень посчастливилось с учителями: первыми моими опытами в литературе руководил такой умелый мастер и такой большой человек, как Самуил Яковлевич Маршак. Строго и доброжелательно разбирала тогдашние слабенькие стихи мои Анна Андреевна Ахматова, которая и позже, когда я уже писала главные свои поэмы, и до сих пор помогает мне своим добрым и мудрым советом. Первую книжку моих стихов сурово редактировал Николай Семенович Тихонов. И, наконец, большое письмо об этой маленькой книжке прислал мне Алексей Максимович Горький. В этом письме были строки, определившие мою рабочую дорогу. Книга понравилась ему, и он между другими строками писал, что стихи ему «кажутся написанными для себя, честно, о том именно, что чувствуется Вами, о чем думаете Вы»… Писать честно, о том именно, что чувствуешь, о том именно, что думаешь — это стало и есть для меня заветом, тем более что я ни на миг не могла, не могу и никогда не смогу отделить себя от всех остальных людей, от их труда и судьбы.

В начале 1937 года меня обвинили «в связи с врагами народа», арестовали, исключили из партии… Во второй половине 1939 года я была освобождена и вернулась в пустой наш дом (обе доченьки мои умерли еще до этой катастрофы). Душевная рана наша, моя и Николая, зияла и болела нестерпимо. Мы еще не успели не только понять что-либо, но и ощутить во всей мере свои утраты и свою боль, как грянула Великая Отечественная война, начался штурм и затем блокада Ленинграда.

Я пробыла в городе на Неве всю блокаду. Николай умер от голода в 1942 году… И вот тут уж все дальнейшее повествование я предоставляю стихам, лучшие из которых помещены в этой книжечке. Предоставляю также слово и другим моим произведениям: первой части лирического повествования «Дневные звезды» и тем стихотворениям, которые были написаны давно и еще только будут опубликованы, и тем стихам и страницам прозы, над которыми я работаю сейчас — все в том же городе Ленинграде, только уже давно не за Невской заставой, а на зеленой и задумчивой Петроградской стороне.

Ольга Берггольц

Ленинград

Май 1962 г.

Стихи

Молодость

…И все не так,

и ты теперь иная,

поешь другое,

плачешь о другом.

Борис Корнилов, «Моя Африка»

«Перебирая в памяти былое…»

Перебирая в памяти былое,

я вспомню песни первые свои:

«Звезда горит над розовой Невою,

заставские бормочут соловьи…»

…Но годы шли все горестней и слаще,

земля необозримая кругом.

Теперь, — ты прав, мой первый и

   пропащий, —

пою другое, плачу о другом.

А юные девчонки и мальчишки —

они о том же: сумерки, Нева…

И та же нега в этих песнях дышит.

И молодость по-прежнему права.

1940

«Будет весело тебе со мною…»

Будет весело тебе со мною,

если ты со мной захочешь жить:

и спою и расскажу, смешное,

руки протяну тебе — держи.

Приведу к товарищам, к подругам

(как я долго этого ждала!)

— Вот, — скажу, — еще нашла вам друга,

самого хорошего нашла.

Жалуйте, любите, не робейте.

Он упрямый, ласковый, простой.

Но прошу, подруги, не отбейте:

я сама отбила у другой.

Вот что я товарищам сказала б,

вот как жили б весело с тобой —

без обиды, горечи и жалоб,

без прощаний в полночь на вокзалах…

1932

«Я люблю сигнал зеленый…»

Я люблю сигнал зеленый,

знак свободного пути.

Нелюбимой, невлюбленной,

хорошо одной брести.

Снег легчайший осторожно

вертится у самых губ…

О, я знаю, — все возможно,

все сумею, все смогу.

Разве так уж ты устала,

беспокойная душа,

разве молодости мало

мира, круглого, как шар?

И твердят во всей природе

зеленые огоньки:

проходите, путь свободен

от любви и от тоски…

1935

«А помнишь дорогу…»

А помнишь дорогу

и песни того пассажира?

Едва запоем —

и от горя, от счастья невмочь.

Как мчался состав

по овальной поверхности мира!

Какими снегами

встречала казахская ночь!

Едва запоем —

и привстанем, и глянем с тревогой

друг другу в глаза,

и молчим, ничего не тая…

Все те же ли мы,

и готовы ли вместе в дорогу,

и так ли, как раньше,

далекие манят края?

Как пел пассажир

пятилетье назад, пятилетье!

Геолог он был и разведчик, —

скитался везде потому.

Он пел о любви и разлуке:

«Меня дорогая не встретит».

А больше всего о разлуке…

И все подпевали ему.

Я слышала —

к этим годам и желанья становятся

   реже,

и жадность и легкость уходят —

зови не зови…

Но песня за нас отвечает —

вы те же, что были, вы те же!..

И верю я песне,

как верю тебе и любви.

1935

Севастополь

Белый город, синие заливы,

на высоких мачтах — огоньки…

Нет, я буду все-таки счастливой,

многим неудачам вопреки.

Ни потери, ни тоска, ни горе

с милою землей не разлучат,

где такое трепетное море

кропотливо трудится, ворча,

где орлы и планеры летают,

где любому камешку — сиять,

где ничто-ничто не исчезает

и не возвращается опять.

1935

Сиделка

Ночная, горькая больница,

палаты, горе, полутьма…

В сиделках — Жизнь, и ей не спится,

и с каждым нянчится сама.

Косынкой повязалась гладко,

и рыжевата, как всегда.

А на груди, поверх халата,

знак Обороны и Труда.

И все, кому она подушки

поправит, в бред и забытье

уносят нежные веснушки

и руки жесткие ее.

И все, кому она прилежно

прохладное подаст питье,

запоминают говор нежный

и руки жесткие ее.

И каждый, костенея, труся,

о смерти зная наперед,

зовет ее к себе:

   — Маруся,

Марусенька… —

   И Жизнь идет.

1935

Два стихотворения дочери

I. «Сама я тебя отпустила…»

Сама я тебя отпустила,

сама угадала конец,

мой ласковый, рыженький, милый,

мой первый, мой лучший птенец…

Как дико пустует жилище,

как стынут объятья мои:

разжатые руки не сыщут

веселых ручонок твоих.

Они ль хлопотали, они ли,

теплом озарив бытие,

играли, и в ладушки били,

и сердце держали мое?

Зачем я тебя отпустила,

зачем угадала конец,

мой ласковый, рыженький, милый,

мой первый, мой лучший птенец.

II. «На Сиверской, на станции сосновой…»

На Сиверской, на станции сосновой,

какой мы страшный месяц провели,

не вспоминая, не обмолвясь словом

о холмике из дерна и земли.

Мы обживались, будто новоселы,

всему учились заново подряд,

на Сиверской, на станции веселой,

в краю пилотов, дюн и октябрят.

А по кустам играли в прятки дети,

парашютисты прыгали с небес,

фанфары ликовали на рассвете,

грибным дождем затягивало лес,

а кто-то маленький, не уставая,

кричал в соседнем молодом саду

баском, в ладошки: — Майя! Майя!

   Майя!.. —

И отзывалась девочка: — Иду…

1936

Обещание

Вот я выбирала для разлуки

самые печальные слова.

На прощанье многим жала руки,

с горя ни мертва и ни жива.

Только о тебе еще не спела,

об единственном в моей судьбе:

я словам глухим и неумелым

не доверю песню о тебе.

Потому что всю большую дружбу,

всю любовь прекрасную твою

в верности, любви и дружбе мужа,

Родина, все время узнаю.

Все твои упреки и тревоги,

всю заботу сердца твоего…

Даже облик твой, родной и строгий,

неразлучен с обликом его.

Осеняет шлем литые брови,

Млечный Путь струится по штыку…

Кто еще любимей и суровей,

чем красноармеец начеку?

Для кого ж еще вернее слово

и прекрасней песня — для кого?

Сорок раз спою для прочих снова

и единожды — для одного.

Но с такою гордостью и силой,

чтобы каждый вздрогнул: красота!

Чтоб дыханье мне перехватило

счастье, чистое, как высота…

1936

Предчувствие

Нет, я не знаю, как придется

тебя на битву провожать,

как вдруг дыханье оборвется,

как за конем твоим бежать…

И где придется нам проститься,

где мы расстанемся с тобой:

на перепутье в поле чистом

иль у заставы городской?

Сигнал ли огненный взовьется

иль просто скажет командир:

— Пора, пускай жена вернется,

пора, простись и — уходи. —

Но в ту минуту сердце станет

простым и чистым, как стекло.

И в очи Родина заглянет

спокойно, строго и светло.

И в ней, готовой к муке боя,

как никогда, почуем вновь

нас окрылявшую обоих

единую свою любовь.

И снова станет сердце чистым,

разлука страшная легка…

И разгласит труба горниста

победу твоего полка.

1936

Стихи об испанских детях

Сестре

Ночь, и смерть, и духота…

И к морю

ты бежишь с ребенком на руках.

Торопись, сестра моя по горю,

пристань долгожданная близка.

Там стоит корабль моей отчизны,

он тебя нетерпеливо ждет:

он пришел сюда во имя жизни,

он детей испанских увезет.

Рев сирен…

Проклятый, чернокрылый

самолет опять кружит, опять…

Дымной шалью запахнула, скрыла,

жадно сына обнимает мать.

О сестра, спеши скорее к молу!

Как мне памятна такая ж ночь.

До зари со смертью я боролась

и не унесла от смерти дочь…

Дорогая, не страшись разлуки.

Слышишь ли, из дома своего

я к тебе протягиваю руки,

чтоб принять ребенка твоего.

Как и ты, согреть его сумею,

никакому горю не отдам,

бережно в душе его взлелею

ненависть великую к врагам.

Встреча

Не стыдясь ни счастья, ни печали,

не скрывая радости своей, —

так детей испанских мы встречали,

не родных, обиженных детей.

И звезда, звезда вела навстречу

к кораблям, над городом блестя,

и казалось всем, что в этот вечер

в каждом доме родилось дитя.

Колыбельная испанскому сыну

Новый сын мой, отдыхай, —

за окошком тихий вечер.

К новой маме привыкай,

к незнакомой русской речи.

Если слышишь ты полет,

не пугайся звуков грозных:

это мирный самолет,

наш, хороший, краснозвездный.

Новый сын мой, привыкай

радоваться вместе с нами,

но смотри не забывай

о своей испанской маме.

Мама с сестрами в бою

в этот вечер наступает.

Мама родину твою

для тебя освобождает.

А когда к своей родне

ты вернешься, к победившей,

не забудь и обо мне,

горячо тебя любившей.

Перелетный птенчик мой,

ты своей советской маме

длинное пришли письмо

с полурусскими словами.

1937

Романс

Брожу по городу и ною

безвестной песенки напев…

Вот здесь простились мы с тобою,

здесь оглянулись, не стерпев.

Здесь оглянулись, оступились,

почуяв веянье беды.

А город полн цветочной пыли,

и нежных листьев, и воды.

Я все отдам — пускай смеются,

пускай расплата не легка —

за то, чтоб снова оглянуться

на уходящего дружка!

1937

Разлука

Письмо

…Где ты, друг мой?

   Прошло семилетие

с той разлуки, с последней той…

Ты живешь ли на белом свете?

Ты лежишь ли в земле сырой?

Пусть хоть это стихотворение,

словно голубь, к тебе дойдет.

В запылившемся оперении

прямо в руки твои упадет.

Пусть о сердце крылом ударится

одному понятная речь…

Время дни считать, время стариться,

время близких своих беречь…

1937

Песня

Была на родине твоей —

и не нашла тебя.

— Здесь друга нет, — сказал ручей,

волнуясь и скорбя.

— Здесь друга нет, — твердили мне

тропинки и луга.

— Здесь друга нет, — сверкнули мне

нагорные снега.

На самый край вершин пришла

и, стоя на краю,

я громко друга позвала,

как молодость мою.

И эхо голосом чужим

мне крикнуло в ответ,

усталым голосом моим:

— Увы! Здесь друга нет.

И я вернулася назад,

молчал безлюдный путь.

Не озарила глаз слеза,

и не могу вздохнуть.

И не пойму я много дней,

тоскуя и любя:

зачем на родине твоей

я не нашла тебя?

1938

Приятелям

Мы прощаемся, мы наготове,

мы разъедемся кто куда.

Нет, не вспомнит на добром слове

обо мне никто, никогда.

Сколько раз посмеетесь, сколько

оклевещете, не ценя,

за веселую скороговорку,

за упрямство мое меня?

Не потрафила, что ж, простите,

обращаюсь сразу ко всем.

Что ж, попробуйте разлюбите,

позабудьте меня совсем.

Я исхода не предрекаю,

я не жалуюсь, не горжусь…

Я ведь знаю, что я — такая,

одному в подруги гожусь.

Он один меня не осудит,

как любой и лучший из вас,

на мгновение не забудет,

под угрозами не предаст.

…И когда зарастут дорожки,

где ходила с вами вдвоем,

я-то вспомню вас на хорошем,

на певучем слове своем.

Я-то знаю, кто вы такие, —

бережете сердца свои…

Дорогие мои, дорогие,

ненадежные вы мои.

1937

Послесловие

О, сколько раз меня смущали,

друзей тревожили моих

слова разлуки и печали,

невнятно сложенные в стих.

Ну чтó в них? Дальняя дорога,

зеленые огни земли,

усмешка, грустная немного,

рука, махнувшая вдали…

Но я дышу одним дыханьем

с людьми любимейшей страны.

Все помыслы, дела, желанья,

тобою, Родина, сильны…

И, может быть, потомок дальний

услышит явственней всего

биенье сердца Твоего

в невнятной песенке прощальной…

1938

Встреча

Пахнет соснами, гарью, тленьем,

рядом бьется родник, — лови!

Это запах освобожденья,

облик вечной нашей любви.

Не считаем ни дней, ни сроков,

не гадаем, что впереди.

Трезвый, яростный и жестокий

полдень счастья, не отходи.

Июль 1939 г.

Листопад

Осенью в Москве на бульварах

вывешивают дощечки о надписью:

«Осторожно, листопад!»

Осень, осень! Над Москвою

журавли, туман и дым.

Златосумрачной листвою

загораются сады,

и дощечки на бульварах

всем прохожим говорят,

одиночкам или парам:

— Осторожно, листопад!

О, как сердцу одиноко

в переулочке чужом!

Вечер бродит мимо окон,

вздрагивая под дождем.

Для кого же здесь одна я,

кто мне дорог, кто мне рад?

Почему припоминаю:

«Осторожно, листопад»?

Ничего не нужно было, —

значит, нечего терять:

даже близким, даже милым,

даже другом не назвать.

Почему же мне тоскливо,

что прощаемся навек,

невеселый, несчастливый,

одинокий человек?

Что усмешки, что небрежность?

Перетерпишь, переждешь…

Нет — всего страшнее нежность

на прощание, как дождь.

Темный ливень, теплый ливень,

весь — сверкание и дрожь!

Будь веселым, будь счастливым

на прощание, как дождь.

…Я одна пойду к вокзалу,

провожатым откажу.

Я не все тебе сказала,

но теперь уж не скажу.

Переулок полон ночью,

а дощечки говорят

проходящим одиночкам:

— Осторожно, листопад…

1938

Наш дом

…Сквозь дикий рай

твоей земли родной…

А. Пушкин

I

О, бесприютные рассветы

в степных колхозах незнакомых!

Проснешься утром — кто ты? где ты?

Как будто дома — и не дома…

…Блуждали полночью в пустыне,

тропинку щупая огнями.

Нас было четверо в машине,

и караван столкнулся с нами.

Он в темноте возник внезапно.

Вожак в коротком разговоре

сказал, что путь — на юго-запад,

везут поклажу — новый город.

Он не рожден еще.

Но имя

его известно. Он далеко.

Путями жгучими, глухими

они идут к нему с востока.

И в плоских ящиках с соломой

стекло поблескивало, гвозди…

Мы будем в городе, как дома,

его хозяева и гости.

В том самом городе, который

еще в мечте, еще в дороге,

и мы узнаем этот город

по сердца радостной тревоге.

Мы вспомним ночь, пески, круженье

под небом грозным и весомым

и утреннее пробужденье

в степном колхозе незнакомом.

II

О, сонное мычанье стада,

акаций лепет, шум потока!

О, неги полная прохлада,

младенческий огонь востока!

Поет арба, картавит гравий,

топочет мирно гурт овечий;

ковыль, росой повит, играет

на плоскогорьях Семиречья.

…Да, бытие совсем иное!

Да, ты влечешь меня всегда

необозримой новизною

людей, обычаев, труда.

Так я бездомница? Бродяга?

Листка дубового бедней?

Нет, к неизведанному тяга

всего правдивей и сильней.

Нет, жажда вновь и вновь сначала

мучительную жизнь начать —

мое бесстрашье означает.

Оно — бессмертия печать…

III

И вновь дорога нежилая

дымит и вьется предо мной.

Шофер, уныло напевая,

качает буйной головой.

Ну что ж, споем товарищ, вместе.

Печаль друзей поет во мне.

А ты тоскуешь о невесте,

живущей в дальней стороне.

За восемь тысяч километров,

в России, в тихом городке,

она стоит под вешним ветром

в цветном платочке, налегке.

Она стоит, глотая слезы,

ромашку щиплет наугад.

Над нею русские березы

в сережках розовых шумят…

Ну, пой еще. Еще страшнее

терзайся приступом тоски…

Давно ведь меж тобой и нею

легли раз лучные пески.

Пески горючие, а горы

стоячие, а рек не счесть,

и самолет домчит не скоро

твою — загаданную — весть.

Ну, пой, ну, плачь. Мы песню эту

осушим вместе до конца

за то, о чем еще не спето:

за наши горькие сердца.

IV

И снова ночь…

Молчит пустыня,

библейский мрак плывет кругом.

Нависло небо. Воздух стынет.

Тушканчики стоят торчком.

Стоят, как столпнички. Порою

блеснут звериные глаза

зеленой искоркой суровой,

и робко вздрогнут тормоза.

Кто тихо гонится за нами?

Чья тень мелькнула вдалеке?

Кто пролетел, свистя крылами,

и крикнул в страхе и тоске?

И вдруг негаданно-нежданно

возникло здание… Вошли.

Прими под крылья, кров желанный,

усталых путников земли.

Но где же мы? В дощатой зале

мерцает лампы свет убогий…

Друзья мои, — мы на вокзале

еще неведомой дороги.

Уже бобыль, джерши-начальник,

без удивленья встретил нас,

нам жестяной выносит чайник

и начинает плавный сказ.

И вот уже родной, знакомый

легенды воздух нас объял.

Мы у себя. Мы дома, дома.

Мы произносим: «Наш вокзал».

Дрема томит… Колдует повесть…

Шуршит на станции ковыль…

Мы спим… А утром встретим поезд,

неописуемый, как быль.

Он мчит с оранжевым султаном,

в пару, в росе, неукротим,

и разноцветные барханы

летят, как всадники, за ним.

V

Какой сентябрь! Туман и трепет,

багрец и бронза — Ленинград!

А те пути, рассветы, степи —

семь лет, семь лет тому назад.

Как, только семь? Увы, как много!

Не удержать, не возвратить

ту ночь, ту юность, ту дорогу,

а только в памяти хранить,

где караван, звездой ведомый,

к младенцу-городу идет

и в плоских ящиках с соломой

стекло прозрачное несет.

Где не было границ доверью

себе, природе и друзьям,

где ты легендою, поверьем

невольно становился сам.

…Так есть уже воспоминанья

у поколенья моего?

Свои обычай, преданья,

особый облик у него?

Строители и пилигримы,

мы не забудем ни о чем:

по всем путям, трудясь, прошли мы,

везде отыскивали дом.

Он был необжитой, просторный…

Вот отеплили мы его

всей молодостью, всем упорным

гореньем сердца своего.

А мы — как прежде, мы бродяги!

Мы сердцем поняли с тех дней,

что к неизведанному тяга

всего правдивей и сильней.

И в возмужалом постоянстве,

одной мечте верны всегда,

мы, как и прежде, жаждем странствий,

дорог, открытых для труда.

О, бесприютные рассветы!

Все ново, дико, незнакомо…

Проснешься утром — кто ты? где ты?

Ты — на земле. Ты дома. Дома.

1939

Тост

Летит новогодняя вьюга,

сверкая, колдуя, трубя.

Прибор запоздавшему другу

поставим на стол у себя.

И рядом, наполнив до края,

веселую чашу вина,

чтоб, в искрах и звездах играя,

была наготове она.

Быть может, в промерзшие двери

наш друг постучится сейчас

и скажет: — За ваше доверье! —

и чашу осушит за нас.

Так выше бокал новогодний!

Наш первый поднимем смелей

за всех, кто не с нами сегодня,

за всех запоздавших друзей.

1939

Колыбельная другу

Сосны чуть качаются —

мачты корабельные.

Бродит, озирается

песня колыбельная.

Во белых снежках,

в валяных сапожках,

шубка пестрая,

ушки вострые:

слышит снега шепоток,

слышит сердца ропоток.

Бродит песенка в лесу,

держит лапки на весу.

В мягких варежках она,

в теплых, гарусных,

и шумит над ней сосна

черным парусом.

Вот подкралась песня к дому,

смотрит в комнату мою…

Хочешь, я тебе, большому,

хочешь, я тебе, чужому,

колыбельную спою?

Колыбельную…

Корабельную…

Тихо песенка войдет,

ласковая, строгая,

ушками поведет,

варежкой потрогает,

чтоб с отрадой ты вздохнул,

на руке моей уснул,

чтоб ни страшных снов,

чтоб не стало слов,

только снега шепоток,

только сердца бормоток…

1940

Молодость

…Вот когда я тебя воспою,

назову дорогою подругою,

юность канувшую мою,

быстроногую, тонкорукую.

О, заставских черемух плен,

комсомольский райком в палисаде,

звон гитар у кладбищенских стен,

по кустарникам звезды в засаде!

Не уйти, не раздать, не избыть

этот гнет молодого томленья,

это грозное чувство судьбы,

так похожее на вдохновенье.

Ты мерещилась всюду, судьба:

в порыжелом военном плакате,

в бурном, взрывчатом слове «борьба»,

в одиночестве на закате.

Как пушисты весной тополя,

как бессонницы неодолимы.

Как близка на рассвете земля,

а друзья далеки и любимы.

А любовь? Как воздух и свет,

как дыхание — всюду с тобою,

нет конца ей, выхода нет, —

о, крыло ее голубое!

Вот когда я тебя воспою,

назову дорогою подругою,

юность канувшую мою,

быстроногую, тонкорукую…

1940

«Я так боюсь, что всех, кого люблю…»

Я так боюсь, что всех, кого люблю,

   утрачу вновь.

Я так теперь лелею и коплю

   людей любовь.

И если кто смеется — не боюсь:

   настанут дни,

когда тревогу вещую мою

   поймут они.

Май 1941 г.

Начало поэмы

…Всю ночь не разнимали руки,

всю ночь не спали мы с тобой:

я после долгой, злой разлуки

опять пришла к тебе — домой.

Мы говорили долго, жадно,

мы не стыдились слез отрадных, —

мы так крепились в дни ненастья…

Теперь душа светла, мудра,

и зрелое людское счастье,

как солнце, встретит нас с утра.

Теперь навек — ты веришь, веришь? —

любовь одна и жизнь одна…

…И вдруг стучит соседка в двери,

вошла и говорит:

     — Война! —

Война уже с рассвета длится.

Войне уже девятый час.

Уж враг за новою границей.

Уж сотни первых вдов у нас.

Войне идет девятый час.

И в вечность канул день вчерашний.

Ты говоришь:

     — Ну как? Не страшно?

— Нет… Ты идешь в военкомат? —

Еще ты муж, но больше — брат…

Ступай, родной…

     И ты — солдат,

ты соотечественник мне,

и в этом — всё.

Мы на войне.

1941

Война. Ленинград