Пройдут века, и вам солгут портреты,
Где нашей жизни ход изображен.
Мы были высоки, русоволосы.
Вы в книгах прочитаете, как миф,
О людях, что ушли, не долюбив,
Не докурив последней папиросы.
Когда б не бой, не вечные исканья
Крутых путей к последней высоте,
Мы б сохранились в бронзовых ваяньях,
В столбцах газет, в набросках на холсте.
Но время шло. Меняли реки русла.
И жили мы, не тратя лишних слов,
Чтоб к вам прийти лишь в пересказах
устных
Да в серой прозе наших дневников.
Мы брали пламя голыми руками.
Грудь раскрывали ветру. Из ковша
Тянули воду полными глотками.
И в женщину влюблялись не спеша.
И шли вперед, и падали и, еле
В обмотках грубых ноги волоча,
Мы видели, как женщины глядели
На нашего шального трубача,
А тот трубил, мир ни во что не ставя
(Ремень сползал с покатого плеча),
Он тоже дома женщину оставил,
Не оглянувшись даже сгоряча.
Был камень тверд, уступы каменисты,
Почти со всех сторон окружены,
Глядели вверх — и небо было чисто,
Как светлый лоб оставленной жены.
Так я пишу. Пусть не точны слова,
И слог тяжел, и выраженья грубы!
О нас прошла всесветная молва.
Нам жажда выпрямила губы.
Мир, как окно, для воздуха распахнут,
Он нами пройден, пройден до конца,
И хорошо, что руки наши пахнут
Угрюмой песней верного свинца.
И как бы ни давили память годы,
Нас не забудут потому вовек,
Что всей планете делая погоду,
Мы в плоть одели слово «Человек»!
Отцам
Я жил в углу. Я видел только впалость
Отцовских щек. Должно быть, мало знал.
Но с детства мне уже казалось,
Что этот мир неизмеримо мал.
В нем не было ни Монте-Кристо.
Ни писем тайных с желтым сургучом.
Топили печь, и рядом с нею пристав
Перину вспарывал литым штыком.
Был стол в далекий угол отодвинут.
Жандарм из печки выгребал золу.
Солдат худые, сгорбленные спины
Свет заслонили разом. На полу —
Ничком отец. На выцветшей иконе
Какой-то бог нахмурил важно бровь.
Отец привстал, держась за подоконник,
И выплюнул багровый зуб в ладони,
И в тех ладонях застеклилась кровь.
Так начиналось детство…
Падая, рыдая,
Как птица, билась мать, и наконец
Запомнилось, как тают, пропадают
В дверях жандарм, солдаты и отец…
А дальше — путь сплошным туманом
застлан.
Запомнил только: плыли облака,
И пахло деревянным маслом
От желтого, как лето, косяка.
Ужасно жгло. Пробило все навылет
Жарой и ливнем. Щедро падал свет.
Потом войну кому-то объявили,
А вот кому — запамятовал дед.
Мне стал понятен смысл отцовских вех.
Отцы мои! Я следовал за вами
С раскрытым сердцем, с лучшими словами,
Глаза мои не обожгло слезами,
Глаза мои обращены на всех.
Памятник
Им не воздвигли мраморной плиты.
На бугорке, где гроб землей накрыли,
Как ощущенье вечной высоты,
Пропеллер неисправный положили.
И надписи отгранивать им рано —
Ведь каждый, небо видевший, читал,
Когда слова высокого чекана
Пропеллер их на небе высекал.
И хоть рекорд достигнут ими не был,
Хотя мотор и сдал на полпути, —
Остановись, взгляни прямее в небо,
И надпись ту, как мужество, прочти.
О, если б все с такою жаждой жили! —
Чтоб на могилу им взамен плиты,
Как память ими взятой высоты,
Их инструмент разбитый положили
И лишь потом поставили цветы.
Варвара Наумова
Снова лето
Еще со взгорья, как штыки нацелясь,
Торчат сухие мертвые стволы
И, словно зло оскаленная челюсть,
На мшистом склоне надолбы белы;
Еще землянок черные берлоги,
Сухим быльем с краев занесены,
Зияют в чаще по краям дороги, —
Но этот лес — живой музей войны.
Уж на дрова разобраны завалы,
Природа нам союзницей была:
Она дождями гарь боев смывала,
На пепелище зелень привела.
И хутора спускаются в долину,
С угрюмым одиночеством простясь,
И жизнь полей становится единой,
И неразрывной будет эта связь.
Еще для слуха кажутся чужими
Названья сел, и путь меж ними
нов, —
Но родины единственное имя
Встает как день над волнами холмов.
И люди здесь спешат трудом и словом
Запечатлеть во всем ее черты,
Уже навек сроднившись с краем новым
В сознании спокойной правоты.
«Оленьих копыт полукружья…»
Оленьих копыт полукружья
По отмели цепью идут,
Блестят комариные лужи,
И лемминги в травах снуют.
На север, на запад, к востоку
И к югу, чиста ото льда,
По мелким и узким протокам
Блестит паутиной вода.
Беседую с хмурым радистом,
Играю с домашним зверьем,
Негреющим солнечным диском
Наш остров весь день озарен.
Работаем днем, а досуга
Вечернего час подойдет —
На выбор готовы к услугам
Ружье, патефон, перемет.
Но где на досуге ни буду,
Уйти от нее не могу:
Упорно видна отовсюду
Гора, что на том берегу.
И нет ничего, что могло бы
Так в памяти лечь глубоко,
Как эта спокойная злоба
Сквозь мох проступивших клыков,
И контур, чернеющий тонко
Над ними в просторе пустом, —
Последняя пристань де Лонга
Помечена черным крестом.
Неплохо гангрена и голод
Атаку умели вести
В безлесных, заснеженных долах,
Где дьявольский ветер свистит.
Черней не бывало печали,
И мысли о ней леденят,—
О, если б вы нас повстречали!
Вы к нам бы зашли, лейтенант,
По радио миру поведать
Про дрейф и услышать Москву,
И знать, что недавние беды —
Лишь тягостный сон наяву.
Ручные кричат лебедята,
И темным сияет лицом
Якут из Большого Тумата,
Сидящий за чайным столом.
Когда же на позднем закате
Из дальней протоки придет
С разведки вернувшийся катер
За мною — для новых работ, —
Прощаясь, запомню я дали,
Бревенчатый облик жилья
И мертвую гору, что звали
Вокруг — Кюэгель-Хая,
Что хмурится, ввысь упирая,
Над дикою скудостью мест,
На прошлом полярного края
Навеки поставленный крест.
Петр Незнамов
Где-то под Ачинском
Сосна да пихта.
Лес да лес,
да на опушке горсть домишек,
а поезд в гору
лез да лез,
разгромыхав лесные тиши.
А поезд мерно —
лязг да лязг —
все лез, да лез, да резал кручи,
с тишайшим лесом поделясь
железной песней —
самой лучшей.
Сосна да пихта.
Шесть утра.
В красноармейском эшелоне
еще горнист не шел играть —
будить бойцов и эти лона.
Был эшелон как эшелон:
сем сотен красной молодежи,
которой солнце бить челом
неслось небесным бездорожьем;
которой
след горячих дней
был по ноге,
костюм — по росту
и так же шел, суровый, к ней,
как горным высям чистый воздух;
которой
путь сиял таков,
что мерять пафос брали версты…
Был эшелон семьсот штыков:
семьсот штыков —
одно упорство.
Сосна да пихта.
Сонь да тишь,
да в этой тиши горсть домишек,
таких,
что сразу не найти,
таких,
что даже тиши тише.
И вдруг — горнист.
И вдруг — рожок.
И вдруг, — как пламя на пожаре,
басок дневального обжег:
— Вставай,
вставай,
вставай, товарищ!
Евгений Нежинцев
Из лирической тетради
Висят кувшины на заборе.
Рябина плещет на ветру,
И ягод огненное море
Ведет веселую игру.
На опустевшие балконы
Ложатся сумерки и тьма,
И ходят мимо почтальоны,
И нет по-прежнему письма.
Как будто ты забыла имя,
И номер дома и число,
Как будто листьями сухими
Дорогу к сердцу занесло…
1939
Свежеет ветер, все сильней
Раскосый парус надувая.
И руки тонкие ветвей
Подолгу машут, с ним прощаясь.
Под птиц печальный пересвист
Идем, счастливые, с тобою,
На солнце пожелтевший лист
Летит, мелькая над водою.
Прохладой осени дыша,
В последний раз теплом порадуй!
И в шубах дремлют сторожа,
Склонясь у обнаженных статуй.
1939
Николай Отрада
Осень
(Отрывок)
Сентябрьский ветер стучит в окно,
Прозябшие сосны бросает в дрожь.