нравоучения целиком - "Искушение", "Вопросы к морю", "Предостережение". Есть, наконец, прямое указание, с подлинным именем, без псевдонимов: "Как сон земли благополучной, / Парит на крылышках мораль" ("Свадьба").
Из позднего Заболоцкого ушли гротеск, эксцентрика, парадоксальная метафора. Но сознательное нарушение логики — его фирменный знак — осталось. Осталось и вот это — мораль.
Точно и убедительно ситуацию "двух Заболоцких" обрисовал за столетие до этого его любимый Баратынский, который писал Пушкину: "Я думаю, что у нас в России поэт только в первых, незрелых своих опытах может надеяться на большой успех. За него все молодые люди, находящие в нем почти свои чувства, почти свои мысли, облеченные в блистательные краски. Поэт развивается, пишет с большою обдуманностью, с большим глубокомыслием; он скучен офицерам, а бригадиры с ним не мирятся, потому что стихи его все-таки не проза".
Заболоцкий 50-х попал между офицерами и бригадирами. Тот же Баратынский: "Но не найдет отзыва тот глагол, / Что страстное земное перешел". "Столбцы" и есть "страстное земное".
Все-таки нет раздела между "двумя Заболоцкими". Заманчиво считать, что из одного человека получились два поэта. Но по такой калькуляции и Лермонтовых — двое. И Пастернаков. И Георгиев Ивановых. Еще многолюднее в музыке или живописи, где следовало бы насчитать двух-трех Стравинских, а Пикассо — не меньше полудюжины.
Заболоцкий остался тем же. На стилистическом уровне — пластичность слова. На мировоззренческом — натурфилософия, пантеизм. На этическом — дидактика. И ранний, и поздний, он вызывает недоуменные вопросы. Виртуозная образность 20-х — как он это изобретает? Нравоучительный пафос 50-х — почему ему можно? Почему ему одному— можно?
ФИЗИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯ
Николай Заболоцкий 1903-1958
Где-то в поле возле Магадана,
Посреди опасностей и бед,
В испареньях мерзлого тумана
Шли они за розвальнями вслед.
От солдат, от их луженых глоток,
От бандитов шайки воровской
Здесь спасали только околодок
Да наряды в город за мукой.
Вот они и шли в своих бушлатах —
Два несчастных русских старика,
Вспоминая о родимых хатах
И томясь о них издалека.
Вся душа у них перегорела
Вдалеке от близких и родных,
И усталость, сгорбившая тело,
В эту ночь снедала души их.
Жизнь над ними в образах природы
Чередою двигалась своей.
Только звезды, символы свободы,
Не смотрели больше на людей.
Дивная мистерия вселенной
Шла в театре северных светил,
Но огонь ее проникновенный
До людей уже не доходил.
Вкруг людей посвистывала вьюга,
Заметая мерзлые пеньки.
И на них, не глядя друг на друга,
Замерзая, сели старики.
Стали кони, кончилась работа,
Смертные доделались дела...
Обняла их сладкая дремота,
В дальний край, рыдая, повела.
Не нагонит больше их охрана,
Не настигнет лагерный конвой,
Лишь одни созвездья Магадана
Засверкают, став над головой.
1956
За два года до "Магадана", при жизни Заболоцкого не напечатанного, он написал стихотворение "Ходоки" — в том же дорожном жанре, тем же размером, пятистопным хореем, с такими же безударными первой и четвертой стопами: полный ритмический близнец. Сын поэта рассказывает, что для участия в альманахе "Литературная Москва" подборку стихов Заболоцкого следовало для надежности укрепить идейно, и приводит объяснение отца: "Нужно мне было написать стихотворение о Ленине. Я подумал, что бы я мог о нем сказать, не кривя душой. И нашел ту тему, которая всегда была мне близка, — написал о крестьянах".
Трое ходоков, в отличие от двоих под Магаданом, дошли. И то сказать — те только направлялись за мукой, а у этих мучные изделия были с собой, и они даже поделились с хозяином Смольного: "И в руках стыдливо показались / Черствые ржаные кренделя. / С этим угощеньем безыскусным / К Ленину крестьяне подошли. / Ели все. И горьким был и вкусным / Скудный дар истерзанной земли".
Люди те же. Старики потому и замерзли от слабости в поле под Магаданом, что отдали в Смольный свои кренделя. И земля в этих кощунственных близнецах — "Ходоках" и "Магадане" — одна и та же, узнаваемая: скудная, истерзанная. Вот небо над землей — "дивная мистерия", но не имеющая никакого отношения к человеку. Поразительно, какими жестоко безразличными предстают космос и природа в поздних, после "Столбцов", стихах пантеиста и анимиста Заболоцкого.
"Разумной соразмерности начал / Ни в недрах скал, ни в ясном небосводе / Я до сих пор, увы, не различал".
"Природа, обернувшаяся адом, / Свои дела вершила без затей...".
"Природы вековечная давильня / Соединяла смерть и бытие...".
"И все ее беспомощное тело / Вдруг страшно вытянулось и оцепенело..." "Ее" — это реки. Жуткая смерть замерзающего водного потока описана с такой невиданной пластичностью, что неловко употреблять термин "антропоморфизм" — слышно и видно, что для Заболоцкого в самом деле нет различия: "И речка, вероятно, еле билась, / Затвердевая в каменном гробу".
У его любимых Тютчева и Баратынского природа тоже равнодушна. Это тютчевский небесный театр над Магаданом: "Одни зарницы огневые, / Воспламеняясь чередой, / Как демоны глухонемые, / Ведут беседу меж собой". Ничего не слыша, объясняются на своей азбуке — но все же элегически, а не свирепо. Заболоцкий пошел дальше Тютчева и Баратынского. Их метафизика у него переходит в физику, умозрительность оборачивается повседневностью — лагерем.
Горячо откликнувшийся на идеи Циолковского и Вернадского, Заболоцкий верил в единство живого и неживого мира, в переселение душ (метемпсихоз, сансару), в то, что в каждой частице — неумирающее целое. Он обещал после смерти проявиться многообразно: цветами и даже их ароматом, птицей, зарницей, дождем. Обращаясь к умершим друзьям, перечислял им подобных: "цветики гвоздик, соски' сирени, щепочки, цыплята". Знал, что "в каждом дереве сидит могучий Бах и в каждом камне Ганнибал таится". Иными словами, окружающий мир и есть человечество. Тот самый мир, который — тупо равнодушная "вековечная давильня".
Что же думал о людях этот человек, спокойно и доброжелательно глядящий с фотографий сквозь круглые очки на круглом мягком лице?
Заболоцкого — по бессмысленному, но популярному обвинению в контрреволюционном заговоре — посадили в 38-м. Его пытали и били так, что он едва не потерял рассудок. В коротеньком прозаическом очерке "История моего заключения" написано: "В моей голове созревала странная уверенность в том, что мы находимся в руках фашистов, которые под носом у нашей власти нашли способ уничтожать советских людей, действуя в самом центре советской карательной системы". Ни в чем не сознавшийся и никого не назвавший, приговоренный к пяти годам лагерей, Заболоцкий прошел Дальний Восток, Алтай, Казахстан, был и на общих работах, на лесоповале, но повезло: устроился чертежником в лагерном строительном управлении. К нормальной жизни, на волю, вернулся в начале 46-го.
Бог знает, чего мы только не знаем о тех годах. Но изумлению нет предела. Имеется документ НКВД, где написано дословно следующее: "По характеру своей деятельности Саранское строительство не может использовать тов. Заболоцкого по его основной специальности писателя". И дальше: "Управление Саранстроя НКВД просит правление Союза писателей восстановить тов. Заболоцкого в правах члена Союза Советских писателей..." Надо дух перевести и перечесть: не писатели просят чекистов вернуть собрата, а чекисты предлагают писателям забрать коллегу. Ну, нет такой штатной должности — писатель — в лагерях, вот незадача.
Мемуаристы единогласно отмечают категорическое нежелание Заболоцкого вспоминать о заключении, как и более тяжелые последствия: он не терпел никакой критики власти, ни намека на неблагонадежность. На видном месте держал собрания сочинений Ленина и Сталина. Отказывался встречаться с людьми, имевшими репутацию инакомыслящих. Ни разу, до самой смерти, не увиделся с родным братом, тоже отсидевшим срок: они, отмечает сын Никита, "только переписывались и однажды говорили по телефону". В 1953 году написал в стихотворении "Неудачник": "Крепко помнил ты старое правило — / Осторожно по жизни идти".
Наталия Роскина, полгода (в 56 — 57-м годах) прожившая с Заболоцким, рассказывает, как он собрался порвать с ней, когда она высказалась о преимуществах капитализма перед социализмом. Как страшно раскричался, когда в писательском доме отдыха в Малеевке Роскина вслух сказала о себе: "Я не советский человек". Как просил от нее честного слова, что она не занимается "химией". Его терминология: "Для меня политика — это химия. Я ничего не понимаю в химии, ничего не понимаю в политике и не хочу об этом думать". Роскина заключает: "Ни в коем случае я не хочу сказать, что Николай Алексеевич был мелким трусом. Я не хочу сказать, потому что я совсем так не думаю. Напротив, я думаю, что весь кошмар нашей жизни заключается не в том, что боятся трусы, а в том, что боятся храбрые".
О том, что увидел и узнал Заболоцкий о человеке и человечестве в лагерях, мы можем судить лишь по единственному свидетельству — "Где-то в поле возле Магадана". Даже "История моего заключения" заканчивается фразой: "Так мы прибыли в город Комсомольск-на-Амуре". О том, что дальше — нигде ничего. Нигде ничего — впрямую. Косвенно — и после, и до. Поэтическое чудо — до.
В 36-м, за два года до ареста — стихотворение "Север". Пророчество, произнесенное Заболоцким, еще ни на каком Севере не бывавшим: "Теперь там все мертво и сиротливо... / Люди с ледяными бородами, / Надев на голову конический треух, / Сидят в санях и длинными столбами / Пускают изо рта оледенелый дух..." А вокруг: "Лежит в сугробах родина моя".