Стихи про меня — страница 40 из 59

После, в первом за десять лет стихотворении Заболоцкого в печати — "Творцы дорог", — уже более объяснимо и предметно: "В необозримом вареве болот, / Врубаясь в лес, проваливаясь в воды, / Срываясь с круч, мы двигались вперед. / Нас ветер бил с Амура и Амгуни..."

Нам уже не вообразить, каково это читалось в "Новом мире" в 47-м — страной, где почти в каж­дой семье были такие творцы дорог. В моей — расстрелянный дед Михаил и отсидевший десять лет дядя Петя, в память которого назвали меня. А каково смотрелся фильм того же 47-го года "Поезд идет на восток"? Поезд, идущий точно по маршруту Заболоцкого и миллионов других, на­битый веселыми и счастливыми пассажирами, очень-очень хорошими: одни чуть легкомыслен­ны, другие чуть рассеянны, третьи суховаты, чет­вертые резковаты, но все заодно, и на перроне всех ждут с оркестром.

Одно из самых таинственных произведений русской поэзии — "Сон" 1953 года. Заболоцкий поздравил себя с пятидесятилетием по-дантовски: "Жилец земли, пятидесяти лет, / Подобно всем счастливый и несчастный, / Однажды я по­кинул этот свет / И очутился в местности безгласной".

Настрой на умозрительное инфернальное путешествие, однако, исчезает по мере чтения этого странного юбилейного стихотворения: "Там человек едва существовал / Последними остатками привычек, / Но ничего уж больше не желал / И не носил ни прозвищ он, ни кличек. / Участник удивительной игры, / Не вглядываясь в скученные лица, / Я там ложился в дымные костры / И поднимался, чтобы вновь ложить­ся... / И в поведенье тамошних властей / Не ви­дел я малейшего насилья, / И сам, лишенный воли и страстей, / Все то, что нужно, делал без усилья. / Мне не было причины не хотеть, / Как не было желания стремиться..."

Заболоцкий рассказывал, что видел такой сон. Многие такой сон видели. Шаламов и Солже­ницын — подробно записали.

После 56-го, убрав многотомники Ленина и Сталина на антресоли в прихожей, Заболоцкий сочинил поэму "Рубрук в Монголии". В прошлом рыцарь и участник Крестовых походов, монах-францисканец Гийом де Рубрук в середине XIII ве­ка был послан Людовиком Святым в Монголию искать несториан. Он прошел из Крыма кипчак­скими степями, Нижним Поволжьем и южным Уралом, увидев с помощью Заболоцкого много интересного: "Виднелись груды трупов странных / Из-под сугробов и снегов..."; "Как, скрючив пальцы, из-под наста / Торчала мертвая рука..."; "Так вот она, страна уныний, / Гиперборейский интернат..."; "Широкоскулы, низки ростом, / Они бредут из этих стран, / И кровь течет по их коростам, / И слезы падают в туман".

А это кто? "Смотрел здесь волком на Европу / Генералиссимус степей. / Его бесчисленные орды / Сновали, выдвинув полки, / И были к запа­ду простерты, / Как пятерня его руки". Дальше больше: "И пусть хоть лопнет Папа в Риме, / Пус­кай напишет сотни булл, — / Над декретальями твоими / Лишь посмеется Вельзевул".

Исторически вроде кто-то из внуков Чингис­хана — Батый или Хулагу, — но по сути кого мож­но было в 1958 году назвать генералиссимусом, грозившим западу? Не Чан Кайши же. Про Папу — эхо знаменитой сталинской фразы: "А сколько дивизий у Папы Римского?"

В те же годы относительного освобождения от страха, которых Заболоцкому досталось всего два — он умер в 58-м, — написан "Казбек", где сно­ва возникает злое равнодушие природы, но уже — олицетворенное. "Был он мне чужд и вражде­бен... / А он, в отдаленье от пашен, / В надмирной своей вышине, / Был только бессмысленно страшен / И людям опасен вдвойне". Какая та­кая опасность от Казбека — не вулкан же. Незатейливое иносказание той оттепели: кавказская вершина — кавказец-тиран.

В конце жизни Заболоцкий задумывал трило­гию такого диковатого состава: "Смерть Сократа", "Поклонение волхвов" и "Сталин". Объяснял, что "Сталин сложная фигура на стыке двух эпох": практически непременная для всех крупных рус­ских поэтов XX века завороженность фигурой вождя. Враждебный, опасный — но Казбек.

Опыт жертвы без аллегорий — только в "Ма­гадане". Главная правда — с предельной прямо­той и внятностью. Соломон Волков в "Разгово­рах с Иосифом Бродским" приводит слова своего собеседника: "Самые потрясающие русские сти­хи о лагере, о лагерном опыте принадлежат перу Заболоцкого. А именно, "Где-то в поле возле Магадана...". Там есть строчка, которая побива­ет все, что можно себе в связи с этой темой представить. Это очень простая фраза: "Вот они и шли в своих бушлатах — два несчастных русских ста­рика". Это потрясающие слова".

У меня был схожий разговор с Бродским. Ког­да я назвал "Магадан" своим любимым стихо­творением Заболоцкого, Бродский откликнулся с воодушевлением и сказал, что в нем строка, ко­торую он мечтал бы написать. Я поторопился уга­дать: "Не глядя друг на друга, замерзая, сели ста­рики?" Бродский произнес: "Два несчастных русских старика". Хорошо помню, что именно так коротко, даже без "бушлатов". Проще и страшнее некуда.

Как-то я летел из Владивостока в Хабаровск. Ко­гда самолет, снижаясь, вышел из облаков, я взгля­нул в иллюминатор и оцепенел: сколько хватало взгляда — кусок кровеносной системы из учеб­ника анатомии. Слияние Амура с Уссури: прото­ки, рукава, острова — до горизонта. Я повернул­ся к соседу и сказал: "Нас в школе учили, что Амур с Шилкой и Ононом — самая длинная река в мире. Вы намного моложе, как теперь считается?" Со­сед оторвался от газеты, посмотрел, присвистнул, пробормотал: "Не помню, но эта речка реально большая", — и продолжил чтение.

Поезд дошел на восток. Но надо самому хоть раз проехать или в крайнем случае пролететь от столицы до Тихого океана, увидеть сутками не­сменяемый пейзаж с редчайшими вкрапления­ми жилья, ощутить размеры страны и бесчело­вечные масштабы безлюдья.

Пространство и климат — слагаемые "страны уныний", для судьбы которой география важнее, чем история. Для которой география и есть ис­тория.

Собираясь в Магадан, я позвонил тамошне­му знакомому и спросил, далеко ли от города бывшие крупные лагеря. Он сказал, что два-три — совсем рядом. "Рядом это как?" — осторожно по­интересовался я. "Да километров пятьсот". От Праги до Берлина. От Парижа до Женевы. От Ри­ма до Венеции.

Недавно французы сняли фильм "Странствую­щий народ" — о перелетных птицах (в российском варианте так просто и называется — "Птицы"). Ка­кое-то хитрое устройство впервые позволило показать летящих птиц вблизи, крупно. И стало явственно видно, с каким невероятным напря­жением сил дается то, что с земли кажется стре­мительной легкостью. Свобода и для них — тяж­кий труд.

"Вращая круглыми глазами из-под век, / Ле­тит внизу большая птица. / В ее движенье чувству­ется человек. / По крайней мере, он таится..."

Заболоцкий написал это в 32-м. В 56-м — ни тени подобного. Человек не таится ни в равно­душных птицах, ни в безразличных мерзлых пеньках, ни в посторонних северных светилах — тоже, как и птицы, "символах свободы". Стари­ки вышли за околицу гиперборейского интерна­та на мерзлоту Колымского нагорья, в магадан­скую тундру размером с Испанию и годовым перепадом температур от +15 до —40. За тунд­рой — лесотундра. За лесотундрой — лес. Самый большой в мире Евразийский лес. Страна Россия, родина в сугробах.


ВОТУМ ДОВЕРИЯ

Владимир Уфлянд 1937


Мир человеческий изменчив.

По замыслу его когда-то сделавших.

Сто лет тому назад любили женщин.

А в наше время чаще любят девушек.

Сто лет назад ходили оборванцами,

неграмотными, в шкурах покоробленных.

Сто лет тому назад любили Францию.

А в наши дни сильнее любят Родину.

Сто лет назад в особняке помещичьем

при сальных, оплывающих свечах

всю жизнь прожить чужим посмешищем

легко могли б вы.

Но сейчас.

Сейчас не любят нравственных калек.

Веселых любят.

Полных смелости.

Таких, как я.

Веселый человек.

Типичный представитель современности.

1957

Удивительный временной феномен. Авторов соседних "Где-то в поле воз­ле Магадана..." и "Мир человече­ский изменчив..." разделяет зияю­щий провал: от 1903 года рождения Заболоцкого до 1937-го — Уфлянда. При этом сами стихотворения написаны почти одновременно — в 56-м и в 57-м. Не только в этой моей личной антологии, но и вообще в русской поэзии даже трагически прерывистого XX века — перерыва нет. Таланты сомкнулись через головы двух по­колений. Ничего я не подгадывал специально: так само вышло, что рядом с Заболоцким встал Уфлянд.

Разрыва нет стилистического: слишком ясно, скольким Уфлянд обязан обэриутам. Другое дело, что он начал с той повествовательной внятности, которой заканчивал Заболоцкий. Как такое удалось двадцатилетнему юноше — вопрос, вероятно, праздный, вряд ли имеющий сколько-нибудь серьезное рациональное объяснение. Тут точнее всего банальный отсыл к чуду искусства: как сочинил все свое главное к девятнадцати го­дам Рембо, как написал пьесу "Безотцовщина" (она же "Платонов") восемнадцатилетний Чехов, как сумел создать в двадцать пять лет "Героя на­шего времени" Лермонтов.

Разрыва нет и содержательного. Главная тема Уфлянда, с самого начала и вот уже полвека — родина, на которую он все долгие годы умудря­ется смотреть ошеломленно, хотя принадлежит к поколению, счастливо обойденному Магада­ном. В этом, может быть, главная привлекатель­ность поэта Уфлянда: он никогда не устает удив­ляться тому, что видит вокруг, и умеет доходчиво поделиться изумлением. Задать точные вопросы, смоделировать правдивые ответы. Как в диало­ге России с Народом: "Да, я ценю твою любовь и верность. / Но почему ты об мою поверхность / Бутылки бьешь с такою зверской рожею? / А по­тому, что я плохой, а ты хорошая. / И все на све­те я готов отдать, / Чтобы с тобою вместе пропа­дать".

Когда Уфлянд пишет "Сто лет тому назад лю­били Францию. / А в наши дни сильнее любят Родину" или "Другие страны созданы для тех, / кому быть русским не под силу" — это ирония только отчасти: ему, Уфлянду, под силу и быть, и рефлектировать по этому поводу. Честный чаадаевский порыв с замаскированной философичностью письма.