ать.
Что до соотношения количества и качества, все шестьсот песен хорошими быть не могут. Десятки и сотни из них — на уровне "дырки от бублика". Конечно, время само разбирается и отсеивает, но в случае Высоцкого вступает в силу еще одно обстоятельство, которое делает его явление уникальным в отечественной культуре. Это обстоятельство, за неимением лучшего, приходится называть иностранным словом "драйв".
Как перевести на русский — напор, надрыв, сырая эмоция? Но здесь нет присутствующего в английском слове вектора движения, идеи гона, преследования, удара, атаки. У Высоцкого драйв повсюду — словно в органном звучании, он покрывает все написанное и спетое им, отчасти выравнивая по качеству. По гулу драйва Высоцкий узнается безошибочно, даже в слабых и нехарактерных для него вещах, отчего они вырастают над собой, как скромное платьице с ярлыком "Шанель".
Он мог петь сначала "Я не люблю, когда стреляют в спину, / Но если надо — выстрелю в упор", а потом "Я также против выстрелов в упор". Иногда "И мне не жаль распятого Христа...", а иногда "Вот только жаль распятого Христа...". Под напором чувств — почти не важно. Так современные российские теледикторы называют Кубу — Островом свободы. Словесный ритуал важнее идеологии и самой сути, не смущают даже такие фразы, как "очередное преследование инакомыслящих на Острове свободы". В 70-е достаточно было произнести, да еще громко и с надрывом, "распятый Христос" — остальное несущественно.
Драйв — дело не русское, как сам термин. К нему не приспособлен наш язык, с его многосложными словами и путаницей сложноподчиненных предложений. Быть может, нет на свете языка, более подходящего для передачи душевных хитросплетений, чем русский, но завоевал мир английский — благодаря краткости, логике и энергии. Кочующий по десятилетиям лишний человек — от Онегина до Венички — мог быть доведен до статуса суперзвезды только в стихии русского языка.
Маяковскому пришлось строить из стихов лесенку, чтобы обратить внимание на разрыв с традицией. Цветаева изломала строки анжамбеманами, понаставила между всеми словами тире — так, что ее стихи узнаются издали по графике. Они двое — по страстному драйву — предтечи Высоцкого в XX веке. Других образцов что-то не видать. Разве что в устном народном творчестве, да еще там, в детском возрасте допушкинской словесности, в первоначальной поэтической пылкости, с которой писали Тредиаковский (библейские переложения) и Державин ("На смерть князя Мещерского" и др.), в простодушной страсти, принципиально отринутой легкой гладкописью Пушкина, а вслед за ним почти всеми русскими поэтами.
Высоцкий в таких его вещах, как ошеломляющая по накалу "Охота на волков", возвращает к нерафинированности, которая всегда отождествлялась с некультурностью. Эмоция без иронии — вечная новизна. Неодолимо привлекателен гибельный восторг. "Пропадаю!" — главное слово Высоцкого, с его суицидальным алкоголизмом, дополненным наркоманией, с несомненной тягой к самоистреблению.
Год, в который написан "Старый дом" и Высоцкому исполнилось тридцать шесть, едва не стал для него последним.
1974-й — печальный для русской словесности год. Умер 45-летний Шукшин, повесился 37-летний Шпаликов, выслали Солженицына, уехал Галич, выгнали из Союза писателей Войновича и Чуковскую.
Для Высоцкого год — один из самых насыщенных. Театр на Таганке отметил десятилетие. Шел расцвет застоя, и Таганка была одним из немногих оазисов, а Высоцкий в этих кущах играл свои лучшие роли — Галилея и Гамлета (на Шекспире за каждый спектакль теряя по два килограмма — драйв!). Снимался в кино, правда незначительном. Во второй раз съездил с Мариной Влади во Францию, гастролировал в Литве, Латвии, Ленинграде, на Волге. Много писал. Только для фильма "Иван да Марья" — четырнадцать песен, народные стилизации с фокусами: "Коли! Руби! Ту би ор нот ту би". Для фильма "Одиножды один" — восемь песен, где встречается смешение мотивов из "Я был батальонный разведчик" и "Старого дома": "Там сидел за столом, да на месте моем, / Неприветливый новый хозяин. / И фуфайка на нем, и хозяйка при нем, — / Потому я и псами облаян. / Это значит, пока под огнем / Я спешил, ни минуты невесел, / Он все вещи в дому переставил моем / И по-своему все перевесил".
В 74-м среди четырех десятков песен — одна из его лучших "На смерть Шукшина", где если и есть чуть печали о себе ("Смерть тех из нас всех прежде ловит, / Кто понарошку умирал"), то все в целом — истинная благородная скорбь по ушедшему, без позы и горестного самолюбования: "Мы выли, друга отпуская / В загул без времени и края". На похороны Шукшина Высоцкий вырвался с ленинградских гастролей и, возвращаясь из Москвы на машине, попал в аварию, чуть не пополнив собой мартиролог 74-го.
Высоцкому суждено было прожить еще шесть лет, а лирический герой "Старого дома" пропадает безнадежнее многих других его персонажей.
Песня — вторая, и последняя, часть короткого цикла "Очи черные". Первая — "Погоня". Ездок, отбившись в лесу от волков, добирается до дома — такого, какой есть, какой описан: стоило ли отбиваться? Хотя запросы у него невелики и вроде достижимы: оказаться там, "где поют, а не стонут, где пол не покат", и всего-то. Но, спасшись от волчьей погони, он попадает в вязкую человеческую западню.
Рушится традиционный образ домашнего очага как средоточия порядка и покоя. Дом из песни — отчаянно чужой по всем признакам и ощущениям, хотя ясно, что родной и в широком (родина), и в узком буквальном (домашний очаг) смысле: "Видать, был ты долго в пути — / И людей позабыл..."
"Старый дом" — апофеоз одиночества именно потому, что напряженно и напрасно ищется соборность, обернувшаяся бросовым сборищем.
Фольклорность Высоцкого — та самая, которая мешает внятно и окончательно определить его место как выдающегося явления культуры, большого русского поэта — здесь проявляется не столько в цыганщине черных очей, сколько в зловещей сказочности дома на проезжем тракте, где по законам жанра обитает знакомая и близкая, но оттого не менее нечистая сила. Ужас в том, что она тут не таится по углам, а выступает ответственным квартиросъемщиком.
Диалог, который ведется в песне — классическая балладная беседа, — жутковат: говорят люди одного сознания и языка, легко и сразу понимающие друг друга, по сути человек разговаривает сам с собой. Раздвоенный персонаж: один не разучился изумляться и возмущаться, а другой устал. Как если бы автор провел в Париже не полтора месяца, а полтора десятка лет, вернулся — и ахнул. Высоцкий-внутренний проводит экскурсию для Высоцкого-внешнего. И куда это он, внешний, поскакал в предпоследнем куплете? Достоевский финальную реплику Чацкого "Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету..." трактовал полицейским образом: "За границу хочет бежать".
Может, и за границу. Приговор Высоцкого родному дому страшен и безысходен, потому что под ним — любовь и знание. До появления героя там происходило то, что подробно и доступно описано в "Смотринах", спетых годом раньше "Старого дома": "Потом пошли плясать в избе, / Потом дрались не по злобе — / И все хорошее в себе / Доистребили". Каждое слово незыблемо на месте, каждый слог, особенно приставка в последнем глаголе — добили-таки. Та вековая народная забава, о которой заезжему говорит местный: "Мы всегда так живем!"
МУЗЫКА ИЗ ОКОШКА
Булат Окуджава 1924-1997
Арбатский романс
Арбатского романса старинное шитье,
к прогулкам в одиночестве пристрастье,
из чашки запотевшей счастливое питье
и женщины рассеянное "здрасьте...".
Не мучьтесь понапрасну: она ко мне добра.
Светло иль грустно — век почти что прожит.
Поверьте, эта дама из моего ребра,
и без меня она уже не может.
Бывали дни такие — гулял я молодой,
глаза глядели в небо голубое,
еще был не разменян мой первый золотой,
пылали розы, гордые собою.
Еще моя походка мне не была смешна,
еще подметки не поотрывались,
из каждого окошка, где музыка слышна,
какие мне удачи открывались!
Любовь такая штука: в ней так легко пропасть,
зарыться, закружиться, затеряться...
Нам всем знакома эта губительная страсть,
поэтому не стоит повторяться.
Не мучьтесь понапрасну: всему своя пора.
Траву взрастите — к осени сомнется.
Вы начали прогулку с арбатского двора,
к нему-то все, как видно, и вернется.
Была бы нам удача всегда из первых рук,
и как бы там ни холило, ни било,
в один прекрасный полдень оглянетесь вокруг,
а все при вас, целехонько, как было:
арбатского романса знакомое шитье,
к прогулкам в одиночестве пристрастье,
из чашки запотевшей счастливое питье
и женщины рассеянное "здрасьте...".
[1975]
Уже лет тридцать я знаю, что такое старость. Жду и понимаю, что не пропущу ее прихода — она наступит тогда, когда исчезнет ощущение: "...из каждого окошка, где музыка слышна, / какие мне удачи открывались!"
В прошлом — это главное, что вспоминается, что стоит вспоминать. Почти недоступно изложению — как пересказывать мелодию словами, удивительная выходит чушь. Как описать предчувствие события? Какого именно — значения почти не имеет, воплощение не столь уж важно.
Как-то, когда я пошел на музыку из окошка, меня ударили топором по голове. Это было в Риге на улице Артилерияс. Моросил летний дождик, в деревянном доме большого двора мой тезка Лещенко хрипло пел про чубчик. Я окликнул и застрял в этой квартире на три дня. Оставался бы дольше, но пришел человек, предъявивший права на хозяйку — кажется, даже законные. Все завершилось благополучно: простонародный аргумент только уголком лезвия чиркнул по черепу, и я ушел под дождь и чубчик — оба не стихали все это время. Шрам до сих пор прощупывается под волосами: начну лысеть — выйдет наружу.