Однажды мы с друзьями вышли поздним вечером из общежития физкультурного института с неодолимым желанием продолжить. В спасительном кафе "Сауле" был закрытый вечер, однако из дома по соседству гремела музыка, и когда грянуло "Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала", меня отрядили на добычу. Часа через полтора вернулся с черным бальзамом — друзья, усыпленные трогательной верой в товарища, ждали на лавках у трамвайной остановки. Часто потом я думал: что говорили друг другу молодожены, разглядывая свадебные снимки? Кто этот человек, который танцует с невестой, целуется с ее подругой, обнимается с женихом и родителями?
Во дворе на улице Фридриха Энгельса нам с Юркой Никаноренко просто махнули рукой из окна и позвали, перекрикивая радиолу: "Не скучно, ребята?" К ночи веселье достигло апогея, когда хозяйка квартиры, желая понравиться Юрке, мастеру спорта по гимнастике, встала на мостик и не смогла распрямиться. "Скорая помощь" приехала неожиданно быстро, хозяйку выпрямили, а врач, санитар и шофер задержались еще на сутки. Помощь оказалась взаимной, по-другому не бывает: отдавая — получаешь, приобретая — расплачиваешься. О чем бы ни шла речь.
Случались встречи, конечно, и значительнее этих, когда я, словно зомби, шел не столько на звуки и голоса, сколько подчиняясь внутреннему влечению, холодея от восторженного ожидания удачи. Но не хочется выстраивать иерархию удач — сам позыв существеннее результата. Музыка из окошка — какая разница, что именно оказывалось за ней: жизненный поток и состоит не из эпохальных происшествий, а из такой ерунды, без которой жить не хочется и не стоит. Музыка звучала. Мелодия эта, память о мотиве, непреходящее его ожидание — псевдоним жизни.
Остальные строки "Арбатского романса" не трогают, некоторые коробят неуклюжей манерностью — про гордые розы, про даму из ребра. Да и с подметками какая-то путаница: они ведь отрываются как раз в юные годы, по бедности и разгильдяйству. Но какие точные и внятные слова найдены для образа молодости — предощущения события.
Две строки из тридцати двух, шесть процентов с четвертью — отличный результат даже для чтения. Подчеркиваю "для чтения" — потому что здесь другое: сочиненное не для глаза, а для слуха. Стихи Окуджавы — только песни. Все барды таковы, единственное исключение — Высоцкий, многие вещи которого выдерживают испытание печатью. Окуджава тоже сильно выделяется: ему вдобавок к тексту необходимы только голос и мотив. Такое сочетание называется красиво — монодия. Остальные монодией не обойдутся — нужна, как минимум, эпоха (Галич) и почти всегда — обстановка. Поэтика "остальных" довольно полно описывается анонимным четверостишием: "Люблю я авторскую песню: / Когда сидишь, бля, у костра, / И все, бля, рядом, все, бля, вместе, / И так, бля, на хер, до утра". Если не костер, так выпивка — непременно, кто и где видал костер без выпивки? Окуджава же может существовать вне зависимости от антуража, как всякая настоящая лирика. Лично-доверительная интонация — и есть Окуджава. Явление "Окуджава".
Это явление могло вызывать и вызывало раздражение — что накапливалось и в начале перестройки гласно проявилось вместе с общим отрицанием шестидесятничества: как демонстрация компромисса, полупротеста-полупризнания. Дело даже не в "комсомольской богине" и "комиссарах в пыльных шлемах", не в том, что Окуджава печатался с 1945 года, книжки выходили с 56-го, с 66-го — пластинки, песни звучали в десятках фильмов, в 84-м ему успели вручить орден Дружбы народов. Главное, что примирительный пафос "Возьмемся за руки, друзья..." казался фальшиво прекраснодушным в том обществе, в котором звучал. Но Окуджава, напрочь лишенный учительства (Владимир Уфлянд в некрологе назвал его "великий ученик жизни") писал всегда про себя и для себя. Когда "Союз друзей", он же "Старинная студенческая песня", сделался гимном клубов самодеятельной песни, Окуджава, не желавший, чтобы со всеми "рядом" и "вместе", перестал исполнять эту вещь.
Он пел подкупающе безыскусно, не обладая сильным голосом, не одаренный способностью к изыскам, мелизмам (как Высоцкий со своим завораживающим протяжением согласных). Его проникающее обаяние просто и наглядно. В конце 90-х замечательный поэт, продолжавший (кажется, и продолжающий) отвергать Окуджаву за стилистику заведомо придушенного протеста, стал у меня в гостях объектом опыта. Выпили, установилось благолепие, и я поставил диск. Захорошевший поэт начал подпевать и пропел едва не все двадцать девять песен выпущенного во Франции альбома "Lе soldat еп рарiеr" — от "Молитвы Франсуа Вийона" до "Опустите, пожалуйста, синие шторы...".
Окуджава вошел в слух и сознание, пробил подкорку, потому что отважно взял на себя стыдные чувства нежности и теплоты. Откровенно, прямо и беззастенчиво он высказывался на свои главные темы: Война, Женщина, Двор.
Молодой Сергей Гандлевский, непримиримый в то время, писал в 80-м: "Здесь с окуджававской пластинкой, / Староарбатскою грустинкой / Годами прячут шиш в карман..." Безжалостность 27-летнего — лермонтовского, отрицающего — возраста. Даже прилагательное отвратительно, на звук и на взгляд: "окуджававской". Но и безусловное признание здесь — тоже. Гандлевский пишет о своей улице, над которой — для всего нашего поколения, где бы мы ни жили — витает образ окуджавского арбатского двора. Создано лекало, по которому нельзя не вычерчивать свое детство, отрочество, юность — так оно плавно, удобно, натурально.
Об Арбате Окуджава писал с конца 50-х (про Леньку Королева, про текущую рекой улицу со странным названием) до самого конца, и это яркий пример сознательно и настойчиво внедряемого образа, который выглядит естественным. Родившийся в Москве Окуджава жил на Арбате до десяти лет, а потом еще с тринадцати до шестнадцати — и всё. Строго говоря, строчки "Я выселен с Арбата, арбатский эмигрант... Ходят оккупанты в мой зоомагазин" ничем не обоснованы. Он в 40-м уехал в Тбилиси, а когда после войны, после Калуги, в 56-м вернулся в Москву, то жил в других местах. Тем не менее и через четверть века писал о своем дворе: "Когда его не станет — я умру, / пока он есть — я властен над судьбою", называл себя "дворянин с арбатского двора". Верность завидная.
Для меня окуджавский двор — любой, где музыка из окошка. Арбатский — пусть арбатский.
В 75-м, в год "Арбатского романса", на весенней сессии заочного отделения Московского полиграфического, я пошел искать дом и двор, где часто бывал мальчиком. Нашел и теперь знаю, что это совсем рядом с Окуджавой. Его — № 43, под арку против Спасопесковского переулка, он и теперь есть, только двор усеченный, перестроенный. Наш, где жила когда-то тетка, сестра отца, и ее дети, мои двоюродные брат и сестра, куда меня в детстве привозили из Риги, — в квартале оттуда, ближе к Смоленской площади.
В 75-м, никакого Окуджаву не имея в виду, я наткнулся, как сейчас понимаю, именно в его 43-м дворе на компанию с гитарой. Разговорились, мне понравилось, как уже сильно затуманенный в два часа дня очкарик мечтательно сказал: "Одно из двух — или Арбат, или арбайт". Мы плодотворно продолжили эту мысль, пополняя и тасуя свои ряды до позднего утра, и когда я прямо с Арбата прибыл на Садовую-Спасскую, принимавший экзамен по зарубежной литературе профессор Урнов, увидев меня, сказал: "Ой!" Сдав экзамен, я вернулся в тот двор, в тот дом и пробыл там под гитарные аккорды еще два дня вплоть до практической стилистики — с арбатцами и, что важнее, с арбатками, ничем не отличавшимися от рижанок из наших дворов: трогательная легкость нрава, стремительная отзывчивость к вниманию, всегдашняя готовность к необязательности.
Как правильно писал именно в те годы Окуджава: "...Гордый, сиротливый, / извилистый, короткий коридор / от ресторана "Праги" до Смоляги, / и рай, замаскированный под двор". Ага, рай, что же еще? Такие рай (как глупо, что это слово обходится без множественного числа, какая бедность воображения) снимали с себя маски в Москве, Тбилиси, Питере, Пскове, Вильнюсе, Киеве, уж не упомнить, потом в Нью-Йорке, хотя дворы там другие. Чаще всего, разумеется, в Риге, откуда я уехал в неполные двадцать восемь — хороший возраст: уже вполне, но еще впереди.
"...Из каждого окошка, где музыка слышна, / какие мне удачи открывались!" Мало поэтических строк, которые я повторяю чаще. Понимаю, что это — заклинание. Что никуда не денешься, когда-нибудь ощущение музыки из окошка пройдет. Но пока оно есть, ничего не страшно.
МАНИФЕСТ
Александр Володин 1919—2001
Простите, простите, простите меня!
И я вас прощаю, и я вас прощаю.
Я зла не держу, это вам обещаю,
но только вы тоже простите меня!
Забудьте, забудьте, забудьте меня!
И я вас забуду, и я вас забуду.
Я вам обещаю, вас помнить не буду,
но только вы тоже забудьте меня!
Как будто мы жители разных планет.
На вашей планете я не проживаю.
Я вас уважаю, я вас уважаю,
но я на другой проживаю. Привет!
!976
Как неуклонно, стремительно и наглядно нарастает с годами количество людей, к которым хочется обратиться с этими непритязательными строчками.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ГОЛОСА
Алексей Цветков 1947
уже и год и город под вопросом
в трех зонах от очаковских громад
где с участковым ухогорлоносом
шумел непродолжительный роман
осенний строй настурций неумелых
районный бор в равнинных филомелах
отечества технический простой
народный пруд в розетках стрелолиста
покорный стон врача специалиста
по ходу операции простой
америка страна реминисценций
воспоминаний спутанный пегас
еще червонца профиль министерский
в распластанной ладони не погас
забвения взбесившийся везувий
где зависаешь звонок и безумен