Стихи про меня — страница 53 из 59

в именье графа.

II            

Граф, в сущности, совсем не мерзок:

он сед и строен.

Я был с ним по-российски дерзок,

он был расстроен.

Но что трагедия, измена

для славянина,

то ерунда для джентльмена

и дворянина.

III          

Граф выиграл, до клубнички лаком,

в игре без правил.

Он ставит Микелину раком,

как прежде ставил.

Я тоже, впрочем, не внакладе:

и в Риме тоже

теперь есть место крикнуть "Бляди!",

вздохнуть "О Боже".

IV            

Не смешивает пахарь с пашней

плодов плачевных.

Потери, точно скот домашний,

блюдет кочевник.

Чем был бы Рим иначе? гидом,

толпой музея,

автобусом, отелем, видом

Терм, Колизея.

V              

А так он — место грусти, выи,

склоненной в баре,

и двери, запертой на виа

дельи Фунари.

Сидишь, обдумывая строчку,

и, пригорюнясь,

глядишь в невидимую точку:

почти что юность.

VI

Как возвышает это дело!

Как в миг печали

все забываешь: юбку, тело,

где, как кончали.

Пусть ты последняя рванина,

пыль под забором,

на джентльмена, дворянина

кладешь с прибором.

VII

Нет, я вам доложу, утрата,

завал, непруха

из вас творят аристократа

хотя бы духа.

Забудем о дешевом графе!

Заломим брови!

Поддать мы в миг печали вправе

хоть с принцем крови!

VIII

Зима. Звенит хрусталь фонтана.

Цвет неба — синий.

Подсчитывает трамонтана

иголки пиний.

Что год от февраля отрезал,

он дрожью роздал,

и кутается в тогу цезарь

(верней, апостол).

IX

В морозном воздухе, на редкость

прозрачном, око,

невольно наводясь на резкость,

глядит далёко —

на Север, где в чаду и в дыме

кует червонцы

Европа мрачная. Я — в Риме,

где светит солнце!

X

Я, пасынок державы дикой

с разбитой мордой,

другой, не менее великой

приемыш гордый, —

я счастлив в этой колыбели

Муз, Права, Граций,

где Назо и Вергилий пели, вещал Гораций.

XI

Попробуем же отстраниться,

взять век в кавычки.

Быть может, и в мои страницы

как в их таблички,

кириллицею не побрезгав

и без ущерба

для зренья, главная из Резвых

взглянет — Эвтерпа.

XII

Не в драчке, я считаю, счастье

в чертоге царском,

но в том, чтоб, обручив запястье

с котлом швейцарским,

остаток плоти терракоте

подвергнуть, сини,

исколотой Буонарроти и Борромини.

XIII

Спасибо, Парки, Провиденье,

ты, друг-издатель,

за перечисленные деньги.

Сего податель

векам грядущим в назиданье

пьет чоколатта

кон панна в центре мирозданья

и циферблата!

XIV

С холма, где говорил октавой

порой иною

Тасс, созерцаю величавый

вид. Предо мною —

не купола, не черепица

со Св. Отцами:

то — мир вскормившая волчица

спит вверх сосцами!

XV

И в логове ее я — дома!

Мой рот оскален

от радости: ему знакома

судьба развалин.

Огрызок цезаря, атлета,

певца тем паче

есть вариант автопортрета.

Скажу иначе:

XVI

усталый раб — из той породы,

что зрим все чаще —

под занавес глотнул свободы.

Она послаще

любви, привязанности, веры

(креста, овала),

поскольку и до нашей эры

существовала.

XVII

Ей свойственно, к тому ж, упрямство.

Покуда Время

не поглупеет, как Пространство

(что вряд ли), семя

свободы в злом чертополохе,

в любом пейзаже

даст из удушливой эпохи

побег. И даже

XVIII

сорвись все звезды с небосвода,

исчезни местность,

все ж не оставлена свобода,

чья дочь — словесность.

Она, пока есть в горле влага,

не без приюта.

Скрипи, перо. Черней, бумага.

Лети, минута.

Февраль 1981

Микела — для автора и истории литературы Микелина с уменьшительно-ласкательным суффиксом — так вот, Микела мне рас­сказывала (в Праге, году в 98-м), что "граф" был-таки кем-то вроде "принца крови", состоял в родстве с королевскими домами Евро­пы. Их роман шел к концу, хотя еще теплился, когда появился поэт. Однажды оба поклонника столкнулись в доме Микелы на виа деи Фунари. Она представила графа и поэта друг другу и в ужасе бросилась на второй этаж, тревожно при­слушиваясь к тому, что творится внизу. Внизу было тихо, и когда Микела спустилась, застала мужчин, оживленно и дружелюбно беседующих за бутылкой вина. Оказалось, граф спросил: "Have you already slept with her?", на что поэт ответил: "That's none of your fucking business, Your Highness!!". Диалог ("Вы с ней уже спали?" — "Не ваше грёбаное дело, Ваше Высочество!") немед­ленно способствовал сближению.

В любовной линии этого стихотворения све­дены воедино и перемешаны мотивы и "Чудно­го мгновенья", и письма Пушкина к Соболевскому о той же А.П.Керн ("которую с помощию Божией я на днях ...."). Зазора и зазрения нет — отсюда ощущение полной свободы, которая в за­ключительных строфах возносится на иной уровень.

"Все, описанное здесь, — чистая правда, пол­ный акмеизм", — высказался Бродский по пово­ду "Пьяцца Маттеи".

"Этот фонтан" — Fontana delle tartarughe, Фон­тан черепах — одно из изящнейших скульптур­ных сооружений Рима. Четверо бронзовых юно­шей, стоя на дельфинах, подталкивают черепах в чашу в виде раковины. В конце XVI века фон­тан соорудил Модерно, а в середине XVII столе­тия черепах добавил Бернини. Ощущение грации и радости таково, что понятно, почему Бродский сказал об этом: "То, от чего становишься физи­чески счастлив".

Знал ли он — я забыл спросить, когда узнал сам — или просто, как положено поэту, угадал, что веселая бронзовая компания — прямое по­рождение любви. Римский аристократ Маттеи сватался к княжне Сантакроче, но отец девуш­ки, зная его как оголтелого игрока, у которого не держатся деньги, отказал. Маттеи пригласил отца с дочерью к себе на ужин, предоставив им потом покои на ночлег. Когда наступило утро, на площади стоял фонтан, воздвигнутый за ночь, — незыблемое свидетельство финансовой и душев­ной состоятельности претендента. Самое инте­ресное в этой истории — финал, потому что их два: потрясенный князь дал согласие и потрясен­ный князь все-таки не согласился. Нечто подоб­ное произошло через четыре века — несмотря на полный акмеизм, вариантов два: по данным Микелы, победил поэт, по данным поэта — граф.

Правда всегда за поэтом — она убедительнее, потому что красивее. Страдание, даже только стихотворное, благотворнее торжества: "Как воз­вышает это дело!" Выя, склоненная в баре, бла­городнее павлиньих вый.

Поэт не просто проигрывает графу (что все-таки, кажется, не соответствует действительно­сти, и пусть), но проигрывает с наслаждением и ощущением триумфа. Свой выигрыш он осозна­ет безусловно и красноречиво. Это — свобода. Потому-то и приносится в жертву мужское само­любие, что жертва такому божеству необходима.

Для Бродского — образцового путешественни­ка, у которого я перед своими поездками по миру часто справлялся и получал дельные рекоменда­ции о музеях и ресторанах, — очень важно раз­мещение эмоции. Пьяцца Маттеи и ее окрестно­сти — одно из оставшихся в Риме мест, где легко и непринужденно происходит перемещение в прежние эпохи: сохранившийся в веках почти без изменений город. Площадь — на краю старого римского гетто, где и теперь попадаются ко­шерные лавочки и закусочные, неподалеку — луч­шее в городе заведение римско-еврейской кухни "Рiреrnо", со специально панированной треской и жареными артишоками аllа giudea. Вплотную к дому Микелы — палаццо Античи-Маттеи, вели­колепный дворец, где когда-то несколько лет прожил Леопарди, где сейчас размещаются Ин­ститут истории, библиотека и Итальянский центр изучения Америки — туда Бродский захо­дил по делу. За углом — место, где в 78-м нашли тело бывшего премьер-министра Альдо Моро, похищенного и убитого террористами "Красных бригад". Там большая многословная мемориаль­ная доска с портретом. Бродский говорил, что следовало бы выбить всего два слова: "Memento Моrо". Была в нем эта, несколько плебейская, тяга к каламбурам, будто он и так не зарифмовал все вокруг.

Любовь, кровь, поэзия, наука, мешанина язы­ков и народов — все на одном пятачке. Таков Рим.

Но этого мало: на площадь Маттеи выходит улица S.Ambrogio великого святого, покровите­ля Милана, а рядом — via Paganica, улица Языч­ников. Есть улица Королевны, via della Raginella, а есть и Столяров, via dei Falegnami, и Канатчи­ков, вот эта самая via dei Funari, на которой жила Микела. Сама топография пьяцца Маттеи — ис­тория Рима. Всей Италии.

Русский поэт, проживший четверть века в Америке и ставший фактом двух литератур, на­гляднее всего любил Италию, написав о ней два десятка стихотворений, два больших, изданных отдельными книгами, эссе: "Набережная неис­целимых", "Дань Марку Аврелию". Каждый год, и не по разу, Бродский бывал в Италии. Он гово­рил об этой стране: "То, откуда все пошло", а об остальном: "Вариации на итальянскую тему, и не всегда удачные".

Понятно, здесь мандельштамовская тоска по мировой культуре. Но и просто всплеск эмоций, главная из которых — восторг от жизни. Нигде это не проявляется с такой силой, как в итальян­ских стихах, особенно в "Пьяцца Маттеи", где количество восклицаний и прописных — рекорд­ное для Бродского. В Риме он даже позволил себе умилиться по поводу утехи гимназисток, выпив какао со сливками, а не вино или граппу (см. "Лагуну"), которые любил — потому что все по-особому "в центре мирозданья и циферблата".

Определяющее слово тут — "центр". Италия служила эмоциональным балансом, удерживая в равновесии две бродские судьбы — Россию и Америку. Являла собой гармонию — климатом, музыкой, архитектурой, человеческими лицами, голосами.